На главную

  НАСТОЯЩЕЕ современная русская литература

Поиск

Об этом сайте

Настоящее | блог
свобода мысли, слова, публикации


Современная литература

А | Б | В | Г | Д | Е | Ж | З | И | К | Л | М | Н | О | П | Р | С | Т | У | Ф | Х | Ц | Ч | Ш | Щ | Э | Ю | Я

В избранное

Журнал обновлений

Цитаты

Rambler's Top100
Алексей Цветков | TV для террористов рассказы

Рассказы

Вербовка Остров Хор Эпидемия Ацефал Асмодей Близнецы Как я работал в загоне? Образцовая любовь Утро Р Тревожные гусли Мэна Русское окно Катька Идеи Сны дисангелиста

Вербовка

 

В удаленном Посадобле я помогал университетским приятелям ставить "День Гнева", заказанный губернатором душеспасительный фарс, о котором если и скажу, то напоследок.

Про этого самого губернатора в городе шептались, будто у него "де-мон". По четным дням он якобы крестился двумя перстами, а по нечетным - тремя, делая исключения только для Рождества и Пасхи. Если же в эти праздники забывался и складывал пальцы вдруг неправильно, то, поднеся щепоть к лицу, читал у себя на среднем слог "де", а на указательном - "мон". Мнение устойчивое, как и любой другой устный слух, не подверженный прилюдной проверке.

Грубая моя и дурацкая работа, оправданная только самоиронией и жирным гонораром, уже почти заканчивалась и в тот день я вышел, как не раз уже выходил, на реку.

"Ходить к кошке Дине" - мысленно прозвал я свои предвечерние прогулки по обрывистой кромке города. Между двух сосен на берегу холмик с высаженной садовой травой и реечным крестиком, на котором фольга с прописью "Кошка Дина 12.08.97 - 6.04.00". Больше всего меня трогало то, что дети не забыли дату рождения оплакиваемой кошки.

Я любил внезапно замечать, наверняка, недавно будораживших инстинкт кошки Дины, птиц, которые давно уже меня видели. Бледная изнанка голубиных крыл, вспышка солнца в вороньем клюве, пепельный затылок галки, выглянувший из чулка цвета сажи, моченой дождем, разлетающиеся картечью горсти воробьев и еще какие-то неподвижные крестики в небе, ничего больше о них и не скажешь, настолько высоко. От всей этой воздушной жизни мозг раскрывался веером, словно павлиний хвост.

Синяя дымка. Салютует кто-то на том берегу из ракетницы, с дачи. Левая подошва в собачьем помете. Сел, почистив палочкой печатную стопу сапога, стал смотреть на муравьев, скользивших по стволу старого бугристого дерева. Пытаясь представить себе их вереницу глазами воробья или кошки Дины и силясь отличить работников от солдат, нет ли и священников в этой рыжей череде, несколько мешкающей в продавленных до гладкого ствола буквах "т о п о л ь", я забыл остальное и не ждал, что из-за ствола шагнет ко мне молодой человек, бог знает зачем таившийся за тополем. Перечень черт: длинные, соломенные с рыжиной, волосы, конопушки на всем лице, нервическая бледность, прозрачность ресниц, бровей, бесцветность глаз, натянутые тревожной стрункой губы.

- Почему вы так на меня смотрели? - спросил он, вглядываясь в меня без вызова, но с любопытством натуралиста, так же, как я секунду назад, да и все еще, углом глаза, смотрел на муравьев.

- Я интересовался не вами, а вот этими - указал я нечистой палочкой на строчку рыжих растопыренных иероглифов, преодолевавших самую глубокую букву запечатленного имени, вторую "о" - как вам кажется, у них может быть своё духовенство?

- Уходите отсюда - попросил он - как можно быстрее покиньте это место.

- Вы что, купили эту реку?

- Я вас умоляю, идите, может ведь один человек подчиниться другому без всяких объяснений, просто из любви, если вы человек, идите прочь, неужели мало того, что я уже наговорил, идите.

И он стал отталкивать от себя воздух, разделявший нас, как это сделал бы клоун, изображая руками воздушный шар, просьбу подождать заявленного в программке чуда или отказ от преждевременных аплодисментов.

- Вряд ли - начал я какую-то фразу, но еще раз встретив его страдающий, молящий и какой-то дрожащий взгляд, молча встал и пошел по берегу вверх, к школе и подвесному мосту. Это было для меня не трудно. Я даже не обернулся ни разу. Заплетался и заговаривался он, как пьяный, хотя ничем таким не веяло. Да мало ли сегодня средств для сведения самого себя с ума?

На следующий день собирался навестить кошку Дину в последний раз, ведь сценарные дела мои в Посадобле закончились, а задерживаться на премьеру значило самого себя угостить большущим позором, но воспоминание о незнакомце не пустило меня на то место и я весь вечер просидел в тяжелом масляном свете подвального кабачка гостиницы, вздрагивая при каждом ударе строптивой двери. Мне представлялось, этот рыжий, бледный и больной войдет сейчас и повторит снова свою краткую роль, будет умолять меня покинуть этот стул, не допивать это вино, уезжать. Я как будто слышал внутри эту его просьбу, и хотел было подняться в свой душный номер с видом на разводной мост, но и там, вопреки всякому смыслу, боялся на своем диване у своего зеркала найти рыжего, почти плачущего от отчаяния, юношу, который станет умолять меня бежать отсюда что есть силы, торопиться, пока не поздно, ничего не объясняя, настаивая на том, что дело не в подробностях и сейчас никак не до них. Уже ночью, одному из последних, засидевшихся в этом винном подземелье, мне представлялось как рыжий погонит меня теперь отовсюду и если его ещё нет, так только потому, что я до сих пор смотрю на муравьев, но сцена уже начата, и рано или поздно он выйдет из любого угла и спросит для начала: "Почему вы так на меня смотрели?" - а потом пустится в свои просьбы. Но, собравшись и решив, что я просто устал от идиотского нашего шоу и слишком много пил не только сегодня, но и обе эти недели, я, плохо помню как, добрался до номера и, обо всем забыв, уснул без видений и встреч, придавленный Посадоблем, как спудом.

Наутро, прежде чем открыть глаза, я условился с собой о трех вещах. Первое: совесть, в смысле - вкус, у меня-таки есть, а наш "День Гнева" - особенная дрянь, гораздо большая, чем я позволял себе думать, вот где зарыта первая причина разлада чувств.

Второе: последние дни отравлены отсутствием Капитоныча, моего смешного соседа по этажу.

Прибыв в Посадобль по каким-то, с трудом изъяснимым, техническим не то коммерческим делам, этот седой "специалист" с удовольствием делил со мной вино в подвале с никуда не ведущими глянцевыми окнами и, уважительно причмокивая, слушал самые нелепые реплики, выдуманные мной для спектакля, чем как-то успокаивал, видимо, заняв вакантное место обобщенного "зрителя". Правда, в ответ однажды он начал читать по памяти недописанную им в восьмом классе поэму "Погружение в отражение", из неё я запомнил только фразу: "Люди изо льда не придут никогда", саму по себе довольно справедливую. Капитоныч уезжать не собирался, в Посадобле обещал пересидеть меня. Куда-то делся. Надо бы спросить.

И третье: если бледный фантом с непонятными просьбами действительно начнет физически преследовать меня, найду способ этого слабака физически же и убить.

Выйдя проветриться, я, подшучивая над собою, пошел все же не к реке, а строго наоборот, к церкви. Там, как и несколькими веками раньше, прислушивалась к пению, держась за свечки, небольшая толпа. Но и в церкви, среди притихших прихожан, сто лет тут стоящих и сто лет перебирающих губами свой беззвучный акафист, мне стало безотрадно, особенно глядя в купол. Птенец в яйце, расписанном изнутри в честь никому снаружи неизвестного праздника, едва возникшим зрением упирается в верхний свод скорлупы, куда ему расти-расти, не вырасти никогда, раньше угодишь в потусторонний невидимый кипяток.

- Прихрамываешь? - подавая мелочь, осведомился я у недоросля, ни сколько нищего, сколько пьяного

- Да - соглашался он, не разобрав моего вопроса - при храме, давно уже.

И поволочил свою ногу вниз по лестнице, в церковный двор, монеты вздрагивали у него в чайной чашке, прикрытой темной дланью.

- Христос воскресе! - вдруг бойко возгласил он, приветствуя нескольких таких же убогих, на костылях и колесных креслах, вползавших в ворота.

- Не сегодня - ласково поправила хромого, подкатывая к нему, нищенка.

- Каждый день - отмахнул он горстью воздух, то ли находчиво отвечая на замечание, то ли попросту жалуясь на регулярную нетрезвость.

Нищенка с интересом косилась в его чашку, на звонкую семью смуглых монет.

Шагая назад под хмурым, вспомнившим о скорой осени, небом, я повстречал роскошные похороны. Пышная процессия, удивлявшая величиной и обилием венков, машин, мотоциклистов в полицейской форме, издали давала понять: провожается на тот свет серьезная и в городе известная персона, а не кто-нибудь.

За гробом шли в почтительном унынии все, кого я успел узнать за время работы над постановкой - хозяин подвала, редактор газеты, директор цирка и многие другие. Внушительно молчал священник, за ним следом главный пожарник и главный прокурор города в стрекозиных очках. Но впереди, с платком у глаз, так, что казалось, он не видит куда идти и вот-вот врежется в гроб, сам губернатор, наш меценат и вдохновитель "Дня Гнева".

- Кого это хоронят? - обратился я к поравнявшейся женщине.

- Губернаторского сына - ответила она, судя по виду, торговка, почтительно поставив рядом с собой на тротуар корзину с чем-то запеленутым в марлю и крестясь при виде самого губернатора, закрывшегося от мира платком - совсем молодой мальчик, незачем такому умирать - добавила тётка, отступая и давая путь процессии.

- А как это случилось?

- Ах, господин, весьма странно, его укусила позавчера на берегу белая змея, он не первый, кто от белой змеи гибнет, и откуда только к нам проклятая приползла, сроду не было, говорят, привезли вместе с арабским песком на стройку, да только кто же это может знать?

Поняв, что от меня она никакого комментария не услышит, подхватила корзинку и поспешила в проулок. Тем временем гроб на высоких колесах, запряженный двумя молочными лошадьми, поравнялся со мной, качнулся, как лодка на крутой волне и ненадолго я увидел лицо покойного. Это был он. Мой незнакомый, так странно преследовавший меня в алкогольном лабиринте пустых страхов. Тот, кто упросил меня уйти. Только длинные волосы аккуратно острижены и сразу ясно - парикмахер обслужил клиента уже после кончины. Живой бы никогда на такую прическу не согласился. Губернатор, не разобрав в слезах, оперся было на колесо, катившее гроб, но ось съездила его по запястью и он отдернул руку. Здороваться с ним я посчитал лишним и направился, срезая дворы, в гостиницу за вещами.

Я чувствовал себя не как неопытный или захворавший актер, не справившийся с ролью, но как сама эта роль, неверно сыгранная плохим актером. Моя тогдашняя пытка - агония образа, калечимого не тем исполнителем.

В гостинице мне сказали, Капитоныч исчез уже как три дня, да, кстати, мне придется перебраться в его комнату, ничем не хуже, на мой номер позарился какой-то, которому не говорят "нет", раз в год сюда приезжает, всегда именно в нем останавливается, да нет, конечно, они знали заранее, они не знали другого, что наш "День гнева" так затянется, вот и получилось всем неудобно.

Из детективного любопытства я согласился посмотреть где он жил. Отлично помню комнату, полную уличных звуков и мертвых листьев двора. Развлекаясь, я изобрел тутошний обычай не закрывать окно, пока комната вновь не будет сдана. Конечно, дело в другом. Исчезая, Капитоныч не затворил, вот и налетело, или выпорхнул прямо в окно и взвился как пробка из торжественной бутылки над посадобльскими крышами. Скрюченные лоскуты ветшающего платья подоконных крон, яркие скорлупки с бог знает чем и когда вылупившимся из них, лежали на застеленной кровати, зеркальном столике, коробке телевизора и подножном ковре, таком же, как у меня, тремя цифрами отсюда левее. "Окно!" - притворно ойкнула горничная и кинулась бороться с рамой. Если от "обобщенного зрителя" и оставались тут какие-то вещи, их уже унесли. Я подошел к запертому, и наконец оглохшему, окну. Увидел, как проезжает призрак автобуса в витрине аптеки. Усмехнулся тому, что самого автобуса отсюда не видно.

- Да нет - сказал я горничной, ожидавшей за спиной - у меня билет. Еду.

Через полчаса, удачно обойдясь с кассой, я сидел в поезде и смотрел сквозь стекло на густеющие над городом сливовые тучи, обещавшие дождь, если не последнюю за лето молнию.

Была ли гроза, мне так и не узнать. Как звали того, ужаленного на берегу белым гадом, я не стал интересоваться. Почему нанявший нас для своей комедии губернатор ни разу не показал нам этого сына или почему ни разу при мне о нем в городе не говорили - загадка. Правду ли вообще сказала мне та тетенька с корзинкой? Все эти мысли мало занимают меня, ибо с той ночи, полной трезвящей железнодорожной дрожи, меня интересует только успех ревизии и классификации необъясняемых совпадений и синхронных случаев. Вагонный попутчик, разделивший со мной воздух купе и ночное окно, был одетым в светский костюм вербовщиком, искавшим новых, легких на подъем, людей для такой работы. Проезжая мимо Посадобля, он, например, знал и открыл мне секрет пропажи моего гостиничного собеседника.

Его коллег неоднократно вызывали туда, где на самых разных предметах проступали непонятно откуда их имена, оплавленные как раны или язвы, вышедшие наружу. Если на асфальте находили с утра клеймо "асфальт", на кирпиче "кирпич", а на двери - "дверь", еще куда ни шло, но вот когда дело коснулось более личной собственности: "туфля" не стиралась с туфли, "автомобиль" попортил окрас автомобиля, а поперек зеркала ужасно зияло "зеркало" - пришлось удвоить розыски. Имена проявлялись сериями с совпадающим шрифтом и распространялись от моря и до столицы по этой самой дороге, как эпидемия. Поймать Капитоныча смогли только когда он решил попробовать человека и в переулке ляпнул раскаленный ярлык "М а ш а" на спину некоей взревевшей посадобльской Маши, лечащей сейчас след в больнице. Многие годы маньяк совершенствовал систему проникновения в чужие жилища и административные здания с тем, чтобы докрасна накалив заранее изготовленные и правильно вывернутые чугунные имена, прикладывать их к соответствующим предметам.

Через несколько месяцев по поручению бюро мне предстояло еще раз увидеться с Капитонычем и услышать от него: "дерево мертвое на оклик не отвечает, спокойно, а вот живое противится, стесняется имени, словно срама, стекло стереть хочет, размазать, жесть, скажем, пробивается жгучим именем насквозь, а человек или кот блажит, понятное дело".

В том же вагоне, раньше, чем мы прибыли в рассвет, произошел официальный акт вербовки после того, как попутчик задал мне свой главный вопрос, подстерегающий всякого, выбравшего нашу работу. "То, что ты видишь перед собой, далеко не всегда было мной, потому что ты сам далеко не всегда был здесь" - кроме прочего напомнил мне мой новый наниматель.

Как и обещано, кое что о нашем, отмененном в связи с трагедией в губернаторской семье и так доселе и не воскресшем шоу.

"День Гнева" готовился в посадобльском цирке, что совсем не смущало его вдохновителя: "Наборот, ребята, так даже круче, выйдет истинно античная мистерия, амфитеатр".

Клоуны, проносившиеся на велосипедах по арматуринам шатра, визжали оттуда лозунги: "Я - рев зверя!" - "Тени ада - да и нет!" - "Демон, но мёд!" - "В елее лев!". Клоуны разных пород, полюбившиеся губернатору с детства, представляли и ангелов и чертей этого низкопробного апокалипсиса. Главный клоун с изразцовым лицом, на ходулях, в белом парике, судил, сообщая публике: "Ад я лишил яда" - "Им я замазал глаза мазями" - "Уж убил и бужу". Обоюдоострым языком, метким, как у инсекта, вырывал из Книги Тайн листы с длинными перечнями прегрешений, проливал из пустой чаши оркестровый грохот на арену, тушил взглядом семь основных прожекторов, вызывая искусственное затмение - "следствие лжесвидетельств". Прочие - расторопные кентавры: белый с арбалетом, рыжий с саблей, черный с весами в руках, шестикрылая прислуга, жонглёры молодильными яблоками - как бурлаки тянули действие от "покаяния" к "мщению" и "спасению", наконец.

Акробаты свешивались из верхней тьмы на резинках и точно усаживались верхом на пони, чтобы обвинять, приговаривать и прощать направо и налево. Дудя в дуделки, сопя в сопелки и свистя в свистки, а если надобно, то и волыня на волынках.

Немалых усилий стоило уверить господина губернатора в том, что парад сумеречной конеподобной саранчи, исполняемой джигитами, трио ангелов - огненного, дымного и серного, да еще тяжба мутантов - семиглазого семирогого альбиноса с десятирогим семиглавом алой масти, пожалуй, излишне утяжелят фабулу.

"Я бы, ребята, сделал опечатанную книгу из торта, чтобы в конце, хотя бы для первых рядов, устроить причастие, а? А у дракона на семи лбах написал бы не просто формулы преступлений, но и названия отдельных наших партий. Как вы думаете, допускается в сцене поединка поддеть кое-кого из нонешних, лично? Ну ладно-ладно, вам видней".

И хотя нам и "видней", в консультанты спектакля господин губернатор сосватал главного посадобльского прокурора, возбуждавшего дела почти против всех в этом городе, и стоически проигрывавшего их, каждый раз в обвинительной речи напирая на мораль, точнее, на её кризис, сравнимый "разве только с последними днями римской империи". Дела с привычным и неприличным треском проваливались, со стороны защиты находились деятельные и подготовленные юристы, легко рушившие мало чем подкрепленный бред, а "последние дни римской империи" держались в криминальных рубриках посадобльских газет вот уже третье десятилетие, то есть всю судебную карьеру прокурора. Диктуя нам своё, недоказанное в сотнях судебных заседаний и сварливо советуя это "использовать", консультант наш переживал кульминационные часы и всегда являлся в цирк в белом праздничном мундире с колющими глаз золотой искрой погонами, нашивками и иной государственной бижутерией.

Через двери смерти, предполагаемые в виде церковного креста, в нашей версии больше походящего на малоизвестный иероглиф, грешники выходили под слепящий луч с признаниями, вроде "нагло бог оболган" или "худо, но дух". Елейный лев уже готов кусать голову кающемуся многоженцу либо взяточнику, но "неожиданно" из под купола раздается пробирающий голос - это главный простил с трапеции в мегафон и у фокусника торба грехов и слабостей превратилась в голубиную стаю или в охапку белых хризантем. После такой удачной развязки кудесник раздавал хризантемы обитателям переднего ряда, предполагалось, в нем займут места пораженные аллегорией прототипы грешников из важных посадобльских людей. К каждому цветку иллюзионист добавит: "Прощайте и прощены будете", как бы извиняясь за все, происходящее на арене.

К местному иллюзионисту я вначале особенно приставал: "Прожить жизнь и так и не раскумекать откуда в шляпе кролик?". Но он отнекивался, мол, у каждого ремесла свои скромные секреты, без которых оно - позорный пшик.

Главная моя задача - наделение персонажей репликами, вроде: "Я иду с мечом судия!" или "Он в аду давно". Ни прокурор ни губернатор ни разу не обратили внимания, насколько часто слова кувыркаются, я использовал известные мне из книг палиндромы, а цирковым веселунам и подавно было все равно зачем именно открывать обведенный рот. Набравшись храбрости, я даже предлагал губернатору сменить "День гнева" на "Молебен о коне белом" или "Адова вода", но он, прохладно отказав, так ничего и не заметил.

 

Остров

 

Первый, встреченный мною на острове, человек сидел на корточках у самых волн. Он умывался противной морской водой и когда я подошел к нему, чтобы спросить, он сказал мне, еще не успевшему даже мысленно собрать вопрос:

- Я трижды брызгаю на лицо. Прежде, чем бросить воду с ладоней себе в глаза первый раз, скажи про себя "во имя отца", второй раз - "во имя сына", третий - "и святого духа". Но "Аминь" не торопись говорить. Наполни рот пастой. Старайся избавить зубы от скверны. Когда поймешь, что пора выплевывать пасту, плюнь и скажи про себя "Аминь". Трижды набирай воду в рот и трижды плюй назад. Первый раз говори про себя "отрекаюся от дьявола", второй и третий раз то же. Теперь ты чист и можешь думать и говорить вслух. День начался. До этого же следи: нечистому нельзя позволить ни одного слова, ни одной мысли. То же проделывай вечером, ибо ни одного сна не должно доверять нечистому.

Если я правильно понимал здешний язык, все сказанное звучало как пародия на известную по всему материку рекламу противокариесных средств. Спрашивать, нравится ли ему вкус морской соли во рту, я не стал. Хорошо, чтобы вода уходила в круглую воронку раковины, разделенную крестом. Умываясь и повторяя про себя слова, можно неотрывно смотреть на крест - следующим утром, в самолете, выплевывая сопли пополам с зеленой зубной пастой, я поймал себя на том, что в точности повторяю предложенный мне ритуал, видимо, стараясь смыть сон. Ближайший к этому случаю сон такой:

Я проснулся на островке, посреди непрерывных волн и мочалоподобных растений, пугающе наплывавших отовсюду. Здесь со мной были только неизвестной породы куст, богато украшенный голубыми ягодами, несколько длинных плоских камней, напоминавших о кладбище, да занявший четверть суши белый автомобиль, перенесшийся неизвестным способом - воображение предлагало то вертолеты, то перепончатокрылых духов. К восхищенному удивлению, вода вокруг оказалась пресной. В нереальной дали едва существовал пароход. Присев на корточки, я приветствовал собственное отражение и опустил ладони в воды острова своего. Я подражал тому, кто учил меня умываться, но во сне не помнил его.

 

Вернувшись с острова я видел, как отражается в стеклах аэропорта тот самый, суеверный господин Умвельт, которому молодая гадалка предсказала ночную и насильственную смерть. Довольную собой гадалку с завязанным на голове черным платком недавно можно было найти на обложке популярного журнала.

- Я пустила гулять по планете забавную механическую игрушку - предупреждала она главный вопрос интервью - но боюсь, господин Умвельт слишком буквально меня понял, самолеты ему не помогут.

Однако ничего уже не действовало. Во-первых, гадалка пользовалась заслуженным авторитетом, а во-вторых, никто ведь не знает, о чем именно они говорили с Умвельтом без свидетелей на том сеансе. Её нынешние публичные "саморазоблачения" ничего в поведении "бегущего от заката" не изменяли. Умвельт тратил свое увесистое состояние на эскадрилью, лучшие экземпляры которой поочередно несли его прочь от ночи. Он оборачивал планету за двадцать четыре часа и опять начинал сначала, вот уже несколько лет не был в естественной темноте и надеялся не попасться в нее никогда. Принадлежавших ему пилотов именовали в прессе не иначе как "камикадзе", ведь они обязаны были по контракту брать штурвал в любую, самую противополетную погоду. Умвельт спокойно летел через тропическую грозу и угощал экипаж шампанским, если короткая стрелка часов оставалась в верхнем полушарии циферблата.

- Как идет обустройство вашего домика в Антарктиде и такого же в Арктике? Действительно ли вы собираетесь проводить там, как только работы закончатся, по несколько месяцев? - местные журналисты, окружившие Умвельта сразу после того, как он миновал таможенный контроль, задавали свои вечные вопросы, отвечать или не отвечать на которые ему приходилось в каждом аэропорту, за исключением авиабаз воюющих стран, принимавших его в качестве исключения, рассчитывая на серьезную сумму.

- Не думаете ли вы, что предсказательница с вами пошутила, просто захотела попробовать свою власть над столь влиятельным членом международного финансового сообщества?

- Ночь ужасна - только и ответил на это Умвельт. Выглядел он не важно. Годы кочевой жизни совершали свой разрушительный труд. Сиреневая бледность рыхлых щек, коричневые кольца вокруг глаз и крупная изюмина выступающей вены над виском, даже неподобающая одежда - дорогой, но чем-то белым уже испачканный на животе, спортивный костюм, сообщали о некоторой затравленности этого вечного кругосветного путешественника.

- Я просто хочу всегда видеть солнце - сказал миллиардер журналистам - или, в крайнем случае, знать, что оно сейчас там, надо мной, за облаками, за стенами отелей и редакций, солнце сохраняет мне жизнь.

После этих слов, охрана начала вежливо теснить прессу к выходу. Я стоял ярусом выше и помахал всей процессии рукой. Путешественник замедлил шаг, заподозрив во мне знакомого, но быстро разуверился и больше вверх не смотрел. Господин Умвельт плюс свита направлялись к уже освобожденному от посторонних ресторану. Это короткая передышка. До заката оставался примерно час. Вскоре можно было наблюдать сквозь стекло, как спешно - он любил двигаться с временным запасом - хозяин и прислуга, на этот раз не отвечая ни на что, возвращались к трапу.

- Неужели вы не боитесь ночи? - как будто говорил он, недоуменно пожимая руки каким-то, не пошедшим с ним в "Конкорд". Впрочем, откуда мне знать, что он им говорил? Возможно, устно подтверждал корпоративные долги и обещания. На земле и в воздухе, наматывая клубок орбит быстрее, чем это делает планета, финансист оставался финансистом и не бросал дела. Его цель - такое состояние, которое обеспечило бы ему возможность непрерывного движения впереди темноты на неопределенно долгий срок.

Тени со всех сторон подавали друг другу длинные руки. Угли закатных облаков зарделись в небесном тигле. Я провожал взглядом самолет, в котором улетал спортзал, церковь, бассейн, стиральная машина, бар, спальня и комната видеоигр, и желал ему навсегда обогнать закат. Как только они поднялись над нами, вечер стал от них дальше, а солнце - выше. Наверняка, держат курс на остров, где Умвельта ждет несколько часов спокойной и такой ценной дневной жизни, возможно, пляж, прогулка на лошади по вечнозеленой роще и канатная дорога, ведущая на спящий вулкан в снегу. Летают, догоняя свет, они очень быстро. А я вряд ли уже попаду туда второй раз. Я только что оттуда и мой рейс в сторону, но ночевать здесь мне тоже не доведется, объявляли посадку.

Господин Умвельт - первый, кого я встретил после острова, и мне представлялось как, лет через пятнадцать, он, наскучив полярной жизнью, все еще летит в полуфантастическом лайнере. Инвалидное кресло вкатывают по трапу в который уже раз. Кислородная подушка лежит на коленях у полуслепого, что-то нервно каркающего пассажира, стремящегося прочь от смерти, молящегося только о том, чтобы закат и рассвет без предупреждения не поменялись местами, чтобы в воздушную цель никто не попал ракетой, чтобы не случилось тотального биржевого кризиса или незапланированной конфискации состояний, чтобы двигатель не замер где-нибудь над горами или океаном, надеющегося, мозг правильно воспроизводит предсказание и оно не розыгрыш, мечтающего увидеть в иллюминатор второе пришествие спасителя.

 

А вот разговор с последним, встреченным мною на острове, человеком, вернее, оставшееся от него у меня в памяти:

- Расстояние между двумя это и называется человек. Любой из нас - отрезок на прямой, натянутый между двумя, не относящимися к нам, исключающими друг друга - вертикалью и горизонталью, господином и рабом, эйдосом и подобием. Человек - единственное, что их соединяет и ваш всемирный патриарх, ваша мужедева, пославший вас не стареющий священник, принял совершенно правильное на его взгляд решение - упрочить эту связь, сделать расстояние неустранимым, а границу, представленную человеком, вечной.

- Если бы я считал так же, как вы, то не служил бы патриарху, но постарался бы уничтожить его, ведь он есть наше главное чудо. Но это невозможно.

- Неужели вы пробовали?

- Совсем не обязательно пробовать.

- Ощущение невозможности удачного покушения, почти с рождения данное вам, есть результат воздействия на все континентальное население оргонного генератора, отбирающего у вас способность к постоянному совокуплению, но дающего взамен не достижимый в прежние века срок жизни. На острове генератор не действует, потому что остров и задуман как наглядная и нежелательная альтернатива вашей жизни, на нем собираются люди не только без документов и имен, но и без отпечатков пальцев. Взгляните

 

Рождаются ли они "в перчатках", с голыми, как яблочная кожура, подушечками пальцев, без дуг, петель и завихрений или покров распрямляется уже здесь, под влиянием климата? На эту тему много спорили на материке, неистовые поклонники блуждающего по карте места, особенно те, кто не ладил с правопорядком, всерьез пытались избавиться от лабиринтов, ежедневно смачивая верхние фаланги корнем Мокки, якобы, выросшей на острове, но временное разглаживание, на 3-5 месяцев, именуемое криминалами "штиль на пальцах", ненадолго освобождало от опасности опознания по отпечаткам.

Через названный срок кожа, побыв скользкой, как ластик, складывалась новым, уродливым узором, еще более характерным, чем то, с чем экспериментаторы родились на свет. В тюрьмах таких звали "штрихкод". Вторично корневой раствор не действовал.

 

- Зачем собираются? Чтобы всего лишь продолжать свой род и гордиться незарегистрированностью ваших детей на материке? Как вы отнесетесь, если я напишу в отчете о сделанном мне предложении подвергнуть патриарха физической проверке?

- Безразлично. Остров легко передвигается в океане, не имея географического адреса, и ракеты, если даже будут ракеты, как всегда упадут не туда. Нас интересует не ваше при жизни канонизированное начальство, не ваш отчет, а именно вы, инспектор, ваш ответ на собственные вопросы, именно поэтому мы сейчас разговариваем. Вот некий увидит костер у берега моря и гибнет потом, очень быстро гибнет на твоих глазах, а только помочь ему неможно, разве что дать совет. Погибая, он выбирает, исчезнуть ли самому или устранить из мира того, кто послал гибнущего сюда, к этой смерти, как стрелу из лука. Иногда, стрела принимает решение поразить пославшего, не падает на землю и продолжает лететь, вращаясь вокруг земного позвоночника, пока ее наконечник не выглянет из глаза пославшего её стрелка.

 

Накануне этой беседы, так ничего и не сказав человеку с мокрым лицом, я шел в сумерках по роще острова и увидел костер. Необычный огонь. Меня сразу остановило то, что костер вечером должен привлекать, вызывает простое древнее желание приблизиться, этот огонь, точнее его свет, отталкивал, и чем ближе я приближался, тем сильнее он останавливал, приходилось делать усилия.

- Тогда почему вы шли? - спрашивали меня уже на материке.

Я ясно понимал, что надо идти, этот отталкивающий душу свет имеет прямое отношение к моему приезду. Только костер и никого вокруг, да и сидеть им было бы негде, он не догорал, танцевал сам для себя, голубые языки, вьющиеся белые ленты. Я нагнулся и окунул руки в пламя, почувствовал, как будто холодный душ.

- Вам показалось, что у вас на руках вода? - спросили меня потом, на материке.

- Нет, ледяной душ изнутри, а руки как будто спали, как будто моим рукам снилось пламя, которым мне нужно умыться. Что это был за огонь? Блики, свет, как будто металлические, а не воздушные, плясал веселый металл, бесформенный и невесомый.

 

К этому случаю, по-моему, имеет отношение другая часть моего, последнего на острове, разговора:

- Рабы нуждаются в вине, как и в пище, они получают ее, принимая вино на золотой ложечке. Проглотив, раб знает, что виновен, и хочет знать то же самое о других, приносящих себя в церковь, как жертву. Поэтому исповедь раба невозможна.

- Но зачем нужна исповедь господину?

- Во-первых, раб не может судить о господине, любая "постижимость", лежащая в основе рабского суждения, отвечает только нуждам рабства. Господин, если смотреть снизу, глазами раба, совпадает с самим эйдосом, поэтому любые его поступки безошибочны. Господин берет камень и камень в его руке становится тем, чем он должен быть, открывает то, зачем он здесь нужен. Господин заходит в любую церковь и совершает любой обряд, тем самым оправдывая эту церковь и дав смысл этому обряду. Он может исповедаться во грехах, но он считает грехом все, что угодно, любая, проведенная им граница есть граница неизменная. Господин обречен оставаться таковым во всех своих действиях.

- Но кто делит всех на рабов и господ?

- Никто. Говоря "никто", я назвал довольно точное имя, а не просто избежал ответа. Никто - так называется одним словом и воображаемый рабами "бог" и выдуманный ими "дьявол", ведь оба они не являются кем-либо. Бог рабов и их дьявол не ломятся другу к другу в гости и в общем-то согласуют свои действия в небе и бездне общего сознания рабов, это соглашение и есть реальность рабства и причина разделения. Они оба - один Никто. Этот Никто и делит нас на высших и низших.

- Но справедливо ли отождествлять с эйдосом видимое существо, заключенное в теле, в отдельных поступках совпадающее с большинством?

- Совпадение господина с эйдосом не полное, он не тождественен, различим от эйдоса ровно настолько, чтобы остаться видимым человеком. Просто отрезок между господином и эйдосом гораздо короче, чем отрезок между господином и рабом, поэтому раб и не замечает разницы.

- Но возможно ли по-вашему сократить расстояние самостоятельно, с помощью личной воли?

- Ответ возникает сам, из моих предыдущих слов. Чтобы уменьшить отрезок между собой и собственной причиной, нужно увеличить другой отрезок, между собой и всеми следствиями, между собой и всем, что дано вокруг, между собой и всем здешним, между собой и всем "этим". Чем длиннее это расстояние, тем короче другое. Остров это намёк на такое путешествие, неявный шанс. И вот уже они, оставшиеся на горизонтали, в оковах гравитации континента и оргонном плену, в невежестве, видят тебя, как причину, вот уже ты даешь смысл всему, к чему прикасаешься, но тебе это не льстит, потому что ты теперь знаешь в чем различие между тобой и причиной, видишь, насколько эта разница мала и понимаешь, насколько она не устранима, по крайней мере, пока ты остаешься видим. Каждый может повернуться к внутреннему колодцу и если его просьба будет по-настоящему бескорыстной, оттуда ответит твой собственный голос, господин ответит рабу, на дне колодца ты увидишь холодную пляску неистощимого костра. Посмотрев в колодец, поймешь, что он - океан, а следовательно, ты всегда был на острове, пропорции изменились, можно двигаться в любую сторону, а не только туда, где лежит земля.

 

Точнее, чем слова, я запомнил безделушку на зеркальном столике у последнего, встреченного на острове, человека.

Костяная резьба, внутри которой возможно масло, табак или другое зелье, распространенное на острове. Ева, или просто нагая дама со свободно текущими вниз волосами подает Адаму, или другому мужчине, потерявшему где-то голову, яблоко. Но если чуть пристальнее присмотреться к плоду, увидишь не фрукт, а череп с прямоугольными глазницами, коротким острым носиком и легкой челюстью. Череп, впрочем, основательно рассмотреть можно только взяв выпуклое стекло, да и хозяин дома отвлек меня своими "наперстками", слушая его ответы, я вернулся к подробностям.

Во-первых я сразу узнал эту кость, рай был вырезан из части вымершего еще до потопа "мраморнорога" или "летучего рогоносца", как легкомысленно именовали его в книгах для школьников популяризаторы эволюции. Конечно, мраморнорог не мог летать, не давала эта тяжесть на голове, выше мозга. По всей видимости, он разбегался на высоком плато, растопыривал свои перепонки, вскидывал повыше лобовой "отросток" и планировал все ниже, пока не достигал воды. Воду он рассекал рогом, правил им, как рулем и кромсал тела белых акул и шахматных скатов, но не китообразных, ведь их еще тогда, поверим диаграммам, не было, а их прародители смотрели затяжной прыжок мраморнорога из карстовых берлог на берегу. Обмотав морду выпотрошенной добычей ящер выныривал, правил к суше и, цепляясь за камни длинными загнутыми когтями, карабкался обратно на скалу острова.

Итак, кость была его, этого редчайщего ископаемого с длиннющим римским титулом. Если бы тогда эти твари догадывались, как назовут их на латыни, они ревели бы от гордости и не вымерли бы так запросто.

Только такая кость радовала глаз голубоватой внутренней прохладой. Служившая первому хозяину для морской охоты и турниров ("ящер-рыцарь" - первое, ненаучное имя скелета), перележав в песке потоп, отступление вод, оледенение, встречу с кометой, ракетный обмен мнениями между островом и материком, подписание фарисейского мира и безразмерное удлинение жизни с утилизацией оргонного излучения, кость могла попасть к следующему владельцу только контрабандным образом. Прежде, чем стать этим библейским эпизодом, рог был незаметно изъят из монгольской пустыни и - привет всем ученым! - перевезен в Европу, к резчикам, к полировщикам, к химикам и оценщикам-торговцам, а уж потом подарен на остров.

А во-вторых? Во-вторых, я так и не смог решить, был ли Адам в этом небогатом урожаем саду изначально, по замыслу автора, безголов и принимал из рук жены череп, не видя, что берет, или голова банально отломилась на каком-нибудь из этапов, ребенок мог оторвать или собака откусить, и тогда мужчина брал второй череп сознательно. Череп - плод, прячущий семя смерти.

Кость всюду потрескалась, как будто в раю идет дождь, но сад не стал от этого хуже. Небесный, почти прозрачный материал напоминал о взгляде полярной расы на вещи. Кость мраморнорога нельзя было испортить временем, только пространством. В странах ниже экватора, привезенные туда поделки из ящерного материала, немедленно гибли, теряя гипнозный оттенок, таяли как воск от невидимого огня. Остров преодолевал экватор часто.

 

Хор

 

Хор магов пел на острове. Дружным неслышным пением они позволяли слушателю видеть решающий момент предшествующего присутствия, если, конечно, воплощение слушателя на земле не первое. Если кто-либо, купаясь в беззвучных голосах хора магов, не видел ничего, значит, так и заключали: впервые родился. Родившиеся впервые, часто раздосадованные, обзывали певцов плутами, а их песню - фальшивой, на что островитяне не возражали и молча провожали разочарованных к пристани.

Другие же, те, кто под неуловимое пение хора увидел себя "прежним", вернувшись, разделялись во мнениях о смысле молчаливых песен. Одни доверяли певцам и считали, будто заглянули в происходившую некогда судьбу, точнее, в кульминационный её час. С ними спорили не верившие в матрешечные мытарства душ, ссылались на гипноз, будто бы, под воздействием бесшумного хора, обманутый незаметно для себя сочиняет маленькую историю, которая позже, в обычном состоянии, отчуждается, занимая должность "необъяснимого воспоминания" из фантастической жизни.

 

Они сели вокруг меня. Примерно полтора десятка местных мужчин в белых льняных штанах и рубахах, с праздничными глазами и вьющимися кучерявыми бородами, примерно одинаково стриженными. Я был центром круга, поэтому, куда не повернись, не видно всех поющих, в лучшем случае, уследишь за половиной. Вытоптанная площадка в пальмовой роще служила скорее всего баскетбольным полем, не далеко от моря, но волн я отчего-то не слышал.

Они запели. Я решил следить за тем, в ком угадывал главного. Он взмахнул руками, как будто расправлял ткань, ладони как две вялящиеся рыбы на ветру, задрал голову, открыл рот. Кадык ходил у него под бородой, словно он пил падающую к нему с пальм струю и даже жмурился. Хор поддержал его "пение", кто-то нагнулся ближе к земле и уперся в почву пальцами, кто-то, закатывая глаза, трубил губами, кто-то откинулся назад и будто бы чесал спину о пустоту. Возможно, за мной был еще один пастух песни, дирижер немоты, мне разрешили сесть как я хочу, но уж потом предупредили не вертеться и слушать. Они потели вхолостую. Те, которых я видел, могли исполнять с такими ужимками сложную вокальную импровизацию, многоголосый гимн или устный местный эпос, и все же они молчали, ни одного голоса не звучало. Молчали страстно, стараясь из всех сил, пританцовывая плечами и согласно всплескивая ладонями, глотая побольше воздуху и задерживая его в легких, вибрируя грудью, погружались в активный тихий экстаз. Повторяю, даже море какой-то хитростью здесь не слышалось. Постепенно, в одном из них, конечно же в запевале, на него я больше других смотрел, я узнал продавца билетов, а в двух других исполнителях - тех двоих, между которыми моя очередь платить. Тот, за кем я занял, уже перебирал сдачу. Смешные купюры, введенные здесь почти сразу после отмены предыдущих, пугающих. Зазор в несколько недель не в счет. Вернувшись к окошечку, я заплатил и взял. Всё правильно, через пятнадцать минут паровоз притащит состав, если не опоздает из-за временных перебоев и трудностей или из-за коварства вражеских сил. Тех самых сил, с коими вот уже сутки и до суда я связан - пассажир седьмого вагона, одиннадцатого купе.

На перроне по-октябрьски моросило. Наступая в неглубокие лужи, перешагивая тюки и чемоданы, я зашагал, поглаживая билет в кармане плаща, туда, где кончался навес и не было никого. Вокзальная птица полоскала клюв в луже, но встрепенулась и покинула это место. Ахнул, пару раз поперхнулся и бодро зашагал колесами не мой, чей-то паровоз, прочь от нашей станции. Белая воздушная пена залила вокзал и оставила меня совсем одного, но к несчастью пар непрочен, скоро прояснилось, не спрячешься. Если я успею подняться в поезд, если правильно все рассчитал и ничье партийное чутьё меня не унюхает, никто нигде меня не опознает, значит, через пять часов спрыгну там, где меня никто уже не сможет опознать и не ждет, попробую сразу же, ночи темные, перейти границу, чтобы оказаться в еще более северной стране, где меня могут вначале приютить несколько более благоразумных гимназических знакомых. Не такая уж там и строгость, на их воспетых границах, особенно без Луны, дождливой октябрьской ночью, сапогами по ручью, чтоб не унюхала патрульная сука.

Капля дрожит на каждой шляпке навечно вкрученного болта вокзальной мачты. Скоро и мой паровоз притащит с собой несколько вагонов, седьмой из которых - спасение. И в тамбуре я буду курить, наблюдая, как путешествуют по стеклам сперматозоиды дождя, темнеет, и как меняются названия станций на все менее и менее строгие, чем дальше от советской столицы. Чем ближе к советской границе.

Неужели чекисты правы и наш орден - шарлатанство, а его легенды для посвященных - особый язык, способ передачи военной информации за границу, игра, вроде шахмат, карт, домино, лото, к тому же игра, прикрывающая тревожные планы конкретных заграничных разведок по обрушению местной, проклятой, и все же местной, неестественной, и все же местной, обреченной, и все же здешней, зачем-то нужной здесь, власти.

Я попал на собрание ордена первый раз по приглашению и рекомендации друга, бывшего богомаза и монастырского звонаря, позже - повстанца, а тогда уже - низового сотрудника института скрещивания зверей с птицами. На тех первых вечерах, мы, мало понимавшие, еще не причастные орденских легенд, двенадцать неофитов, смотрели на белую розу посередине зеленого стола, убеждавшую нас в чем-то. А чучела удачно и не очень повенчанных птиц и зверей занавешивали на время наших бдений черными покрывалами. После того, как с первой попытки повторил уравнение и псалом, в которых не было ни одного известного мне слова, они выбрали меня ехать в столицу, запомнить и привести домой легенду от командора. У командора, на холодной, заваленной книгами и случайной живописью даче, каждый из двенадцати держал белую розу в левой руке и смотрел в неё, как смотрят в зеркальце или рюмку, повторяя свою часть алфавита орденской тайнописи. Командор, закрыв глаза, читал никогда и никем не записываемый, всегда заучиваемый, текст. Дослушав, мы сложили свои розы перед ним, чтобы цветы говорили за нас, образовав венок на шахматной доске. Но розы, в самом наглядном смысле сообщили больше, чем мы надеялись. На следующий день я опять был вызван на дачу, на этот раз один. Палец перчатки указал мне на красный цветок. Красный, но не как растение. Медный, чуть кровавый оттенок напоминал больше о куполах и крышах храмов, повсеместно обдираемых коммунарами в этом году. Я сразу понял, одна из вчерашних роз покраснела и оставлена лежать на своем месте, чтобы принесший её узнал. Моя. Я просто кивнул. Одиннадцать братьев, так же вызванные по одиночке, честно отрицали свою избранность.

Попробовал рукой отзывчивую упругость зонта. Насекомое с полированным затылком защелкнуто в черной куколке вплоть до настоящего дождя. Ждет, чтоб повиснуть вниз головой, полностью распахнувшись. Не хочу открывать.

С козырька фуражки сорвалось под ноги несколько капель, возможно, это гудит именно мой, хотелось бы скорее. По крайней мере, пока никто ко мне по платформе не идет. Некому мокнуть, незачем, и слава богу.

Командор спрашивал, могу ли сам объяснить случившееся. Я не готовил, не предполагал, никогда не видел себя плетущим пряжу шифра после его смерти. Нет, никаких намеков в роду. Вот только глиняная свистулька. Я ведь из Сергиева, вы знаете. Так вот, в нашей семье с незапамятного года передавалась керамическая птичка - свисток, и все верили, или хотя бы не спорили, её сделал сам святой и подарил детям, кому-то из наших прапрадедов. Четыреста лет назад. Но я не верил. Я вырос в другое время. Хотя, как единственный отпрыск, вожу безделицу с собой с квартиры на квартиру. Да, иногда дую в неё. Свиристит, как и четыреста лет назад, если быль - семейная сказка. Нет, больше ничего такого среди предков, обыкновенные пахари, пасечники, пара дьячков.

Неужели правда про химический состав? Готовили раствор и туда ставили растение на час. После того, как роза приобретала должный, металлизированный, "гипнотический", по выражению организаторов тайного общества, вид, приглашали адептов по отдельности, брали с каждого клятву молчания и обещали степень командора после кончины нынешнего или исчезновения из страны. Фокус с цветком поражал воображение уже давно вовлеченных и обрабатываемых проповедями на местах, заставлял их молчать в предвкушении власти, а так же развивал удобный для контроля синдром причастности и манию избранности.

Так будет утверждать следствие. Уже утверждает, строчит свой протокол на необозримой бумажной ленте, протянутой из прошлых веков в грядущие, покрываемой старательными разборчивыми мелкими буквами показаний и косвенных свидетельств.

Но почему, если они правы, я не у них? Почему я мокну на этой станции с билетом и глиняным свистком, а все остальные дают показания перед расстрелом или таежной высылкой. Почему именно ко мне во время добралась весть о разгроме ордена, ведь даже тот, кто успел схватить трубку, накрутить мой номер и выкрикнуть горсть задыхающихся, непонятных чужому, слов про оперу, погоду и посудный магазин, застрелен прямо там, у телефона, с перекрученными во рту предупреждениями на тайном языке. Наверняка ведь, разговаривая со мной, глотал странички шифровального блокнота.

Можно ли верить следствию хоть в чем-то? Или это моя роза? Именно моя роза? Напиталась кровью всех, кто страдал ради нашей общей матери прежде и будущей кровью тех, кто ещё пострадает, и, значит, теперь, когда нет ни командора, ни старых братьев, ни новообращенных, я войду в растущий на глазах поезд, справлюсь с границей и соберу новых братьев розы уже там, на квартире, например, одного из гимназистских однокашников, ныне - аналитика душ. И примерю перчатки. Я не знаю даже, откуда берут правильные перчатки и мои руки вряд ли похожи на руки командора. Руки командора, как две мороженые рыбы. Я видел их без перчаток во время нашего прощания на даче. Подписывают сейчас "чистосердечное", сколько же, право, церковной лексики в чекистских оборотах.

Найти там уже, на месте, своих. Я слышал, есть такие, и значит, ждут сейчас, растерянные, именно меня с моей крылатой облезлой свистулькой, вылепленной из берега пальцами святого и обожженной на лесном костре.

Вспрыгнув на сброшенную мне железную ступеньку, я дал проводнику билет. "Одиннадцатое" - подтвердил не старый ещё, хриплый дядька с молоточками в петлицах. Отодвинув дверь, я увидел на двенадцатом месте человека, который, видимо, спал. Погода располагает. Смутил меня сразу только приятный пар из полного стакана перед спящим. Стараясь не шуметь, раз товарищ скоропостижно заснул, я сел к себе на лавку и присмотрелся.

Его наверняка партийное, заботливо выбритое, подоткнутое снизу иностранным шарфом лицо спало несколько удивленным, как при встрече с незнакомцем. Чай испарялся, но прозрачное теплое руно никак не меняло своих путей вблизи его носа и ноздрей товарищу не щекотало. Вагон содрогнулся и это меня отвлекло.

- Провожающие - угрожающе зарычал где-то проводник.

Только бы не заметил отсутствия каких бы то ни было вещей у пассажира и не позвонил куда следует на следующей станции, но до подобного, кажется, пока не дошло.

Как тихо спит - поразился я. Билет я отдал, а зонт повесил на столб прямо на перроне, из собственности со мной ехала только родовая реликвия. Возможно, она была выкрашена, но давно облезла и выглядит, будто всегда была так, темно-кирпичной масти.

Мы тронулись. Засвистел поезд, выпуская лишнюю клубящуюся тяжесть из своей раскаленной стальной головы. И я тоже решил присвистнуть в ответ. Забыл, когда последний раз такое делал. На даче у командора, объясняясь?

Приложил хвост к губам. Заткнул подушечкой пальца дырочку на клюве, потом вдруг открыл. Ну и пусть сосед просыпается. Придумаю, как объяснить. Прикинусь почти слепым свиристельщиком. Пусть увидит раз в жизни, хоть и не узнает никогда, нового командора ордена розы, покидающего и прощающего здесь всех. Давай, малыш, посвисти.

И я дунул в лепную полую пичугу, как будто гасил свечу на торте в честь нового рождения, как будто прогнал пыль прошлого, как будто начиная отсчёт истории нового ордена и боясь обжечься на воде. Неискусно, громко и лихо, придурковато, но по-своему величественно. Было в этой трели нечто от соловья, но соловья, тяжело контуженного властью рабочих и крестьян.

Противоположный товарищ не проснулся и это навело меня на мысль, уж не следит ли он за мной каким-нибудь незаметным способом, ведь и про свисток им известно уже, наверное. Засунулась к нам охрипшая бульдожья голова проводника, слегка меня обидевшая: угадал в моем экспромте нечто милицейское, иначе б не пришел.

- Чего за шум? - осведомился блюститель и скосил глаза на моего соседа.

- Пал Инч? - обратился он не ко мне - все в порядке у вас?

Вот сейчас возьмет и арестует - думал я про спящего, так тот упорствовал в притворном своем забытьи. Но попутчик меня не арестовал. Он вообще не двинулся, продолжая не дышать, глазные яблоки под веками ничего не искали и ресницы не вздрагивали. Проводник, не глядя на меня, пощупал плечо Павла Ивановича, дотронулся до пульса на шее и ничего не почувствовав, сам себе скомандовал: "Доктора!" С чем и выскочил. Доктор нашелся скоро.

Время наедине с трупом я проводил, раздумывая, стоит ли отведать чаю из его стакана? А если инфекция? К тому же в подобных случаях снимают отпечатки пальцев, а то и оттиски губ.

Бегущий за границу анархист запросто мог отравить - по заданию иностранного центра или случайно встреченного в поезде - Павла Ивановича. Неизвестно еще, в какой покойник должности. Вполне аппетитный для партийных газетчиков ход мысли.

Челюсть пассажира отвисла, но рот так и не раскрылся, что придавало лицу не свойственную жизни характерную скуластость уже практически черепа. Доктор подтвердил смерть почти мгновенно, как только взглянул под веки и послушал ухом запястье.

Поезд встал. Двери защелкали и заскулили. Видимо, сейчас дадут задний ход, хотя мы не миновали еще пригорода. Меня просили остаться, как свидетеля, позвавшего на помощь, но благодаря бестолковой суматохе - у нас толкались начальник поезда, проводник, врач и неизвестная девушка с неприятно лопнувшим в глазу капилляром - я вышел наружу, точнее спрыгнул в гравий, воспользовавшись отсутствием стекла в тамбуре. Едва видимый дождь никуда не делся. До моего дома отсюда полчаса обыкновенной ходьбы. Я возвращался, ни о чем не думая. Не догадываясь, а именно зная: назад меня увезут. Ждут уже. Не позволят даже зайти во двор через арку. Меняя улицу за улицей, я просто представлял себе запах белой розы, сначала белой, а после преображенной, медно-красной, чуть-чуть кровавой, аромат трансформации.

И когда я уже видел радиомачту и конусы крыши своего многоквартирника, меня позвали из машины, стоявшей в арке магазина, позвали по имени-отчеству, как недавно покойника.

Они продолжали "петь", взвешивая на кончиках пальцев и перекидывая друг другу мой случай у меня над головой, как волейбольный мяч над сеткой, добавляя к его полету, каждый - новое. Но ничего по-прежнему не было слышно. Эти люди в черной блестящей машине под пальмами на вытоптанной босыми пятками земле в белой форме, с выбритыми головами, хлопотавшие вокруг меня.

На причале я заплатил певцам гораздо больше, нежели мы договорились. Мы ехали по городу. Они сидели впереди. Они сидели сзади. И я не слышал их, думаю, из-за шума мотора. Но мотора я не слышал тоже. Никогда нельзя знать, не поют ли они сейчас над тобой своими скрытыми голосами.

Насколько я мог выяснить, несколько мистических анархистов из российской провинции добровольно перешли на службу в политический сыск и достигли весьма влиятельных должностей, остальные были раскрыты и расстреляны. Впрочем, я всегда с трудом представлял себе подиумный выход психей, одних и тех же из века в век, разве только в разных кожаных ризах.

Иногда они снова везут меня мимо моего дома. На булыжниках автомобиль подпрыгивает и на моих запястьях звенит нечто металлическое. Но вижу их всё реже. И длится это долю секунды.

Эпидемия

 

Я вспоминаю крыльцо, до которого не дотягивается солнце и эпидемия. Засуха в этом году как одна из называемых причин напасти. Белый дым тлеющего торфа слоями лежит от земли до звезд. Звезд не видно даже ночью. Тысячи лесных душ, тесно умятых за века под седым мхом, не угасая, восходят к безжалостному небу, оставляют землю неизлеченной. Вирус пока никем не понят, вроде бы началось не с людей, с кур и баранов, потом у коровы, видевшей бога (люди - только вспышку), рассказывают, родился человекоподобный сын, но сфотографировать его не успели. Всех начало косить. Мой фотоаппарат, обжитый мухами, висит где-то в слепой глубине дома. Снимать тут некого. Остались только те, что не успели через границу до абсолютного карантина.

В карантинных деревнях на улицах пусто. Особенно одуревшие от жары устроились в гнездах на деревьях, уверенные: чем выше, тем меньше вируса. Я сижу в брошенном доме, где со стен сняты фотографии, годы провисевшие там и оставившие о себе контурные напоминания. Увезена прямоугольная мемория, возможно, зараженная тоже. Вирусологи разберутся - уверяет нас радио. Никто не слушает, даже музыку. Повсюду дух бродящего кваса. Эти места славятся сим питием, погреба полны беспризорными бочками. Просыпаешься по ночам от треска - в подполье спешно кинутых соседних изб вскрываются кадки с "особым", трещит деревянная скорлупа, дает щель и фонтанируют теплые, сладко пенящиеся, струи. Если прислушаться, можно подумать, кто-то пьет, сильные большие глотки, но это просто так вытекает, залпами. С некоторых дворов липкие лужи даже достают улицу и высыхают утром, оставляя пахучую, нездоровую, напоминающую об общей гибели, пленку. Крадется ли и через квас вирус? - никто ответить не может, поэтому, покупать местный не будут, больше, наверное, никогда - в память об эпидемии.

Сквозь натянутую в окне клеенку вижу, человек приближается по жаре, по белой, изъеденной светом, улице. Идущий здесь, не боящийся солнца и вылезать, сам - событие. Вдруг собрался в чем-то признаться фотографу? Мой дом по улице предпоследний, в следующем давно никого, только бочки трещат, значит, либо ко мне, либо в церковь, сразу за нашей улицей, но там, тоже, кажется, пусто. Ко мне. Я подаюсь ему навстречу, но стараюсь не покидать тени.

Он не медик. Он местный, судя по лисьим чертам лица.

- Здравствуйте - шевелятся губы - пойдемте, вам пора делать вашу работу.

Синие скрипучие руки медиков изъяли меня из ада в клинике за много километров от Ирия. Скафандры, в которых к нам по очереди входили лаборанты и врачи, были незабудкового цвета. В палате я был слишком слаб, чтобы спрашивать, где именно меня подобрали, а потом отправился уже в другую больницу, там узнал, вся деревня на берегу широкой реки вымерла, как вымерли когда-то неандертальцы.

Умирая на кровати с прохладной иглой в вене, я едва видел, как лекарство стучало в прозрачном сыром мешочке высоко надо мной. Часы. Яд времени, убивающий каждого из нас, капля за каплей, секунда за секундой, моракула за моракулой. Не смотря на серьезное заражение, самого опасного - алингвии, исчезновения языка и всегда вслед за этим следующей смерти, удалось избежать. Я часто думаю, не был ли тот гость моим спасителем, не вывел ли он меня какой-то невидимой тропкой из общей ириевской судьбы, ведь я не был аборигеном и мне алингвия не полагалась?

- Какой-то странный здесь асфальт - удивлялся я, пока шел, приехав в Ирий, от автобуса к почте.

- А это и не асфальт между прочим - пояснила мне девушка из-за конторки, возможно, совершенно сумасшедшая, судя по её рассказу - было извержение, а улица была грунтовая, даже не мощеная досками и лава текла по улице, как по руслу, но её было не столько, чтобы влиться в дома, короче, когда извержение кончилось, на улице почти до конца доползло, образовался слой, похожий больше не на асфальт, а на черный хрусталь или на вечный лед, если плюнуть и потереть подошвой, он сейчас пыльный и стоптанный. Вырубать его было страшно дорого и по нему решили ходить, выпилив вздутости, срубив пузыри. Приезжие, а потом и наши, стали звать асфальтом.

- Но откуда здесь извержения, в вашем лесу? - спросил я, все еще надеясь, что уличная лава обернется розыгрышем экстравагантной, скучающей в деревенском раю, особы.

- Как, вы не знаете? Хотели искать нефть, газ и начали бурить землю, а оттуда ударила лава, ученые потом её затыкали-затыкали, оказывается, под нами вулкан, только он очень глубоко и сам наружу не выходит, если не протыкать. Я думала, вы как раз источник извержения и приехали снимать, там сейчас торф дымит, провалиться можно, а вы оказывается, хотите корову?

Возможно, то, что я услышал на почте, уже было первым приступом.

Через здешние полвека я вернусь к жизни, проснувшись нежным ростком под резиновой подошвой нойона-нефтяника. Еще через полвека вырасту веселой елью, дети нефтяника обрушат меня и издадут на получившейся бумаге для себя и для внуков этот рассказ - беседовал я с темнотой, внутривенно получая лекарство, забыв себя там, среди зараженных жителей Ирия.

Совпадение моего приезда с началом местной эпидемии мало удивило меня. В то лето я путешествовал, получая на почтах новые адреса, фотографировал свадьбу, завершившуюся наутро поножовщиной, найденный мальчишками клад и в те же сутки пожар, сгубивший три улицы, даже победа районной сборной по футболу окончилась непонятной смертью вратаря во сне от разрыва сердца. Здесь вот предстояло разыскать телку и её, похожего на нас, сына, я почти был уверен, просто так в Ирие не обойдется.

"За праздником следует пост" - последняя, сказанная собравшимся прихожанам фраза попа, отбывающего из зараженной деревни.

"Пора делать свою работу". Мы идем с ним к центру деревни, и, не заходя в дом, сразу открываем лежащие на земле двери. Там, в подвале, подвешенное в пустоте колесо с постоянной скоростью крутилось на одном месте вокруг невидимой оси. Да он мастер на такие штуки! - внезапно понимаю я, вглядываясь в хозяина колеса. Тот делает мне немые знаки, очевидно переводимые как: "Снимай же, чего ты ждешь, разве это хуже коровы, кого-то там родившей? Снимай и на пленке получится ничего так себе фокус, смотри, оно само вертится, без обмана, ты ведь фотограф, не так ли?" Таков примерный перевод его умаляющей пантомимы.

От дуновений, созданных тележным колесом, едущим на месте в пустоте между нами, я слегка прихожу в себя и вижу, не взял фотоаппарата. Нужно, видимо, вернутся. Да и вообще я шел к чудо-теленку, меня интересовало, есть ли у него рожки, жив ли он до сих пор и зачем его прячут?

Но лицо моего проводника меняется, выражение просьбы и признательности уступает место самодовольной победе. Незнакомец зевает, я заглядываю в глубокий лиловый рукав его рта и вижу гораздо дальше, чем ожидал. А главное - я не нахожу в бесконечной пасти языка, значит, он уже поражен эпидемией, но как же тогда я слышал его слова, или ничего не звучало, только губы шевелились вхолостую, просто мне было страшно с ним и я придумал себе его голос и слова, да их и было то "пойдемте, … пора …". Но ведь и я не сказал ему ничего, значит, возможно, я тоже уже один из них. Язык растворяется. Оседаю на земляной пол, наверное, перемена температуры. Он наклоняется надо мной не закрывая рта, как будто собрался проглотить.

 

Иногда я вспоминаю о нем иначе, будто бы мы давно знакомы, хотя как именно познакомились, я не знаю. И тогда его "пойдемте, вам пора делать" - шутка, мы ведь давно на ты.

Забыв об обступившей эпидемии и горчащем дыме, растворенном повсюду в воздухе, гуляем на берегу и рассуждаем о французской революции, точнее, о том, как она сказалась на музыке девятнадцатого века. Как бы желая подтвердить свою, слишком быстро брошенную мне, мысль, он подобрал из под ног камешек, швырнул его вверх, тот описал дугу в воздухе, но не упал на землю, а описал ту же дугу еще раз и еще и так крутился по орбите вокруг условного центра, подражая неутомимому колесу в подвале из соседнего воспоминания.

Наверное, можно и сейчас прийти в Ирий, посмотреть на этот, пишущий в воздухе круги, камень. С ним все по-старому, я уверен. Если бы на том берегу чаще бывали люди, это место отметили бы как одно из трудных для науки чудес света, но после болезни берег безлюден. В Ирие и вокруг не живет никто.

После этого даже мысленно я больше не спорил со своим гостем. И если вдруг собирался задним числом возразить, напоминал себе камень или колесо и соглашался с их владельцем. Ведь мне было с ним много лучше, чем потом, в палате для ненадежных.

Но, возможно, это ложная память, особенность болезни, появившаяся уже в клинике, пока меня, свободного настолько, что, кажется, даже, не было души, обнимали шершавые, как у коров, языки лихорадки, тяжелые, как свинец, черные, протянутые из Ирия в больницу.

Я снова хочу что-то тебе сказать, ответить, возразить, спросить о чем-то, но не могу, мне нечем, исчезает язык противно и страшно.

Боковым зрением дерево - сотни свергнутых с неба вон змей и червей. Чернеется. Кто-то ожидает свою ворону на дне выеденного яйца. Чайка ворует жизни у мелкой безгласой рыбы и несет ее на небо, а точнее, в гнездо под звезду, чтобы справедливо рвать. Небо вскрикивает по-птичьи. Дрожь: мелкие рыжие муравьи щекотно спешат по венам. Построившись. Но сорвавшись, падают в неописуемую траву.

Ужест. Общие вещи. Увэй. Модернация. Закат. Алексия. Ирий. Эдемос. Умаление языка между вязким дном и перистым небом. Небоход. Тающий лед небес. Светлоголубая лава. Святые собаки облаков. Мы легки, как они. Хлеб вселенной торжественно растворяется в светлой кислоте. Кочевые облака полуразрушенных хлебов. Алингвия. Собственные слова для меня теперь - незнакомый почерк. Незнаковый. Бегущий по пунктиру требовательной дроби лекарства, стучащего в строку вены.

Чудотворный ужас подхватил, вырвал с корнем и несет. Недобрый прозрачный ветер. Непереносимо искусственный свет. Масло солнца в растоптанных лужах на берегу переболевшего Ирия. Масло на сковородах в вымершей деревне исчезает без видимого огня.

Как рыба фугу выделяет яд, так ты выделяешь будущее. Продолжение следует. Продолжение преследует нас всегда, вопреки всем мухам и трупам, мукам и трудам. Если ты действительно был, то это ты позволил мне, помог выйти сквозь слепую горьковатую жару, через эпидемию, навстречу глянцевым синим, вкусно хрустящим, стерильным рукам врачей.

Ацефал

 

- Человек без головы! - кричали дети, показывая мне руками направление - целый день копает рвы! Земля здесь действительно была изрыта какими-то, то широкими и мелкими, то узкими и глубокими канавами. Подойдя к краю я наблюдал безголового с лопатой. Он метал землю наружу с завидной энергичностью исправного механизма, только иногда вонзал инструмент в глину между ног и оббивал ладони, одну об другую. На шее копателя довольно ясно различался срез позвоночника, дыхательные горловые трубки в полном здравии сокращались вместе с его движениями. Вообще, это мясо над плечами не выглядело раной, больше напоминая колбасные куски, выставленные в прозрачных морозных витринах флэш-маркета.

Бледнозеленые и светлоголубые, кровеносные сосуды обнажены, но никакой жидкости по ним, естественно, не движется. Причина пота и нормальной температуры тела остается невыясненной. Усеченная шея, как муляж в медицинском институте.

Никакой системы в прорытом им лабиринте я не обнаруживал, сколько ни силился. Может быть, не имея возможности говорить, безголовый пытался вырыть надпись, но тогда мне не знакомо ни такое направление, ни форма письма, не то что язык. Возможно, обманываясь, или повинуясь страшной инерции, посмертной привычке, вроде той, что длится пару секунд у аналогично пострадавших куриц, он старался вырыть себе дорогу из столь плачевного состояния. В любом случае, он не видел, что делает и не слышал, что вокруг. Но отчаявшимся не выглядел. Отряхивание комьев, смахивание пота с живота и груди, некоторые мускульные упражнения против затекания рук и ног не позволяли думать о нем, как о страдающем. Не требуя жалости, убежденно он продолжал работать.

Возбужденные и перепуганные дети жались у меня за спиной и тоже обсуждали некровоточащую рану, оставшуюся после декапитации. Но они не заметили другого. Длина этой, перерубленной шеи, все время немного менялась, никогда не оставаясь постоянной. Шея словно чуть вырастала, а потом снова таяла, рискуя вот-вот подняться до высоты предполагаемого адамова яблока или совсем вжаться в плечи, снизиться до ключиц. Я почти сразу заметил: уровень шеи повторяет высоту рва. Тело обрывается там, где кончается грунт. Он не может передвигаться иначе как в земле, над поверхностью исчезает. Если его попытаться вытащить, сотрется вовсе. Поэтому использует лопату.

Моя догадка вскоре подтвердилась. Начало раскопа было обнаружено на анонимном кладбище, сектор приговоренных к смертной казни. Если безголовый копатель не был призраком господина Р, то это и был сам господин Р. Точнее, просто Р. Вряд ли при жизни, кто-нибудь называл его господином. Он работал здесь копателем могил за небольшую мзду и поминальную рюмку. Никто так и не обращал бы на него внимания, если бы не один охотник, задержавшийся со своей собакой допоздна в лесу, возле кладбища, не увидел однажды, как могильщик вынимает из земли свежих девиц и пользует их как живых и сговорчивых подруг, прямо на памятных плитах. На показаниях охотника и был построен весь процесс. Охотник оказался человек уважаемый, староста звероловного союза и автор двух брошюр, лично с обвиняемым не знакомый, врать ему вряд ли есть зачем. Процесс получился самый громкий за всю историю судопроизводства в этой местности. Церковь настаивала на своем и молодого любовника многих усопших душ - по здешней конфессии выходило, что душа держится в трупе достаточно много дней, пока тело не станет наглядно разлагаться - приговорили к обезглавливанию. Тело без головы отвезли на то самое кладбище, где он работал, и зарыли безо всяких обрядов. Товарищи по ремеслу, не то в шутку, не то подчиняясь какой-то цеховой сентиментальности, бросили на дно его ямы лопату. Никто не хотел пользоваться инструментом извращенца.

Он сам выкопал себя этим орудием на следующее утро и начал свое извилистое движение в земле по окрестностям города. Поначалу копающего мало кто замечал, издали всем казалось, будто улучшают дорогу или меняют трубы вызванные муниципалитетом рабочие. Только дети стали намекать родителям - работающий один и безголов. Проверить это решили лишь в сумерках, заподозрив неладное: откуда такая срочность, рыть при луне? Я был вызван на второй день, когда парень довольно далеко уже удалился от погоста и подбирался близко к пролетарским общежитиям, царапая и огибая бетонные кольца колодцев в земле. Усталости это тело не чувствовало, как, впрочем, и боли, вновь и вновь возобновляло свой труд после секундной задержки, повернув направление канавы туда или сюда. В целях инспекции я прикоснулся к шее - свежее, плотное, живое, теплое, трудящееся мясо. Мои попытки прыгнуть к нему и поймать его руку кончались грубым отталкиванием или даже тычком лопаты. На ощупь, вслепую копатель вышвырнул меня из своего полутораметрового дела.

Обо всем этом в тот же день я подробно написал старшему инспектору и отправил. Наказав всем не вмешиваться в дела безголового и понадежнее спрятать его голову, ибо, возможно, он идет за ней, я отбыл в столицу, чтобы вернуться с коллегами послезавтра же. Местные невежды меня не послушали, а самоуправство пояснили близостью "крота", так успели его прозвать, к фундаменту пожарной станции. Очевидный вздор. Они служили над ним поминальную, но он копал и копал, обращались к нему с просьбами, но он копал, совали в него зонтами и палками, кропили церковной водой, плескали кислотой, стреляли из охотничьих ружей, он отбивался, глотал телом пули, не выделив ни грамма крови, и копал. Наконец, вопреки моим строгим запретам, они схватили его рыбацкой сетью и потащили наверх. Чем выше поднимался умерший, тем меньше от него оставалось, полностью подтверждая мою гипотезу о непостоянной шее. Поймали две отдельные ноги в грязных сапогах, падавшие обратно, и те исчезли, вынутые из ямы. Мы вернулись, но инспектировать было нечего. Голова могильщика сохранена в нашем холодильнике, за ней наблюдают, круглосуточно включена камера. Ни разу за эти годы она не заговорила, не дала другого знака, подтверждающего "некрос-биос". Лопата тоже осталась и была похоронена во второй раз, вместо тела. Местный священник, тот самый, требовавший топора для труполюба, совершил все полагающиеся покойнику обряды. Лопата покоится под одним из безымянных холмиков на поляне душегубов.

В отчете я указывал, тело лишено одежды, совершенно обнажено, если не считать обуви, видны мужские гениталии среднего размера в расслабленном состоянии, сквозь грязь угадывается пупок, звуков копающий не издает, не считая хлопков ладоней и шума извлекаемого грунта.

Пример негативного чуда, ставший классическим и вошедший во все профессиональные монографии. После этой инспекции я стал известен за пределами круга личных знакомых.

Очевидцы убеждали, что в минуту подъема "крота" и его одновременного исчезновения, все внутренности обнажались, как на карте в учебнике анатомии. Через несколько лет появились поклонники безголового, собиравшиеся в его заросших канавах, углублявшие ямы и молившиеся на лопату. После смерти одного из "детей ацефала" или "кротовьих родичей" собратья по вере аккуратно отнимали ему голову, а лопату клали вместе с неполным телом. Ни один не пытался отрыться. После трехдневной проверки могилу открывали вновь, лопату изымали, а голову пришивали обратно. Такие, пролежавшие три дня с покойниками, лопаты ценились среди детей ацефала и считались лучшим подарком из возможных.

 

Асмодей

 

Проходя много лет назад по этой улице в своем как всегда белом костюме Асмодей вдруг понял, что не туда идёт и от удивления, досады и облегчения внезапным открытием воткнул с силой между булыжников мостовой золоченую трость. Убрал руку. Асмодей, столь неожиданно избавленный от чьих-то чар, никогда больше не пойдет по этой улице. С тех пор трость вибрирует, не смея ослушаться какой-то тайной воли господина, но надеясь, что он вернётся за ней.

Посмотреть и "послушать ладонью" дрожание трости собираются сюда тысячи тех, кто никогда не встречал Асмодея и вряд ли встретит, это для них единственная возможность коснуться его дел. На стене, между двух витрин, есть бронзовая табличка, уточняющая год, месяц, день недели и час события, вполне достоверно: сличались свидетельства нескольких лавочников и их покупателей, заметивших жест Асмодея через витринное стекло.

Почему вибрирует? Какой-то острый ум убеждал всех, что Асмодей попал драгоценным наконечником трости точно в мозг крота или крысы, делавшей себе тоннель в песке, под булыжной улицей, отчего агонизирующее животное никак не может завершить последнюю судорогу своей жизни, такой эффект произвело в его подземном сознании тонкое золотое острие. Многоточие, которое никак не в состоянии собраться в точку. Ювелир - очевидец события, подтверждал, что крыс и еще каких-то, роющих землю тварей, тут полно, того и гляди, утащат что-либо ценное из подвала, зато бредом такую версию называли мужи ученые и предлагали хитрейший план - подрыть, да посмотреть снизу, просунув через грунт трубку с механическим глазом или просветить улицу лучами, а то и волнами особого звука. Но городская администрация, обеспокоенная состоянием чуда, ничего такого не позволила сделать. Дрожащая трость или "недоумение Асмодея", приносила в городскую казну, по подсчетам статистиков, четверть бюджета за счет паломников, туристов и использования этой истории в рекламе.

Издали дрожание для глаз почти незаметно, хотя чем-то трость приковывает взгляд, и только подойдя различаешь подтаявшие контуры набалдашника и самой трости, а, дотронувшись, ощущаешь как будто слабый ток. Если же положишь всю руку на окрыленный шар сверху трости и попытаешься сжать, то, во-первых столкнешься с бесцеремонным протестом толпы других свидетелей, себе такого не позволяющих, их много тут даже ночью, а во-вторых в руку, до самого локтя, ненадолго проникнет тревожный упрямый ритм. Именно местную вибрацию пытался положить их известный композитор в основу государственного гимна.

В том же городе, шутки ради, или чтобы я не уезжал так скоро, мне показали так же дорожку в парке, якобы любой, её осиливший, обзаводился пожизненными копытами на ногах. Ветки этой известнейшей, но не популярной аллеи, настолько срослись и запутались, что голова идущего ничего не могла видеть, кроме охапок зеленых листьев и хвойных щеток. Не мешкая, я отправляюсь, и действительно, чувствую нечто неприятно тяжелое, мертвое не то в ногах, не то в подошвах сапог. Но, когда листва над дорожкой кончается, это оказывается всего лишь въедливая и поразительно тяжелая, со свинцовой пылью что ли, грязь. Достаточно ополоснуть обувь в луже, или чиркнуть сильнее подошвой по асфальту, чтобы от "копыт" осталось только воспоминание. Я искренне смеялся и просил позаботиться о моем билете.

Они с каким-то суеверным восторгом смотрели мне на ноги и говорили, что всё-всё, буквально всё-всё, сделают для такого, как я.

 

Близнецы

 

Случаи коллективного помешательства требуют специалистов моей профессии. Мы не врачи. Мы отыскиваем единственный источник безумия, поразившего многих и многих, как лозаносец обнаруживает воду. Иногда, кстати, бред целых деревень или городских округов получается из-за внезапной перемены направления вод глубоко в глине.

Новейший приступ в далеком городе тоже довольно таки подземный. Ночью, сквозь сон, жители не раз слышали гулкий железный звук двигаемых люков, но думали: "аварийная служба". Утром краны плевались слизью, и гудели, как мастодонты, трубы в стенах. На зов приезжала на этот раз вполне реальная аварийная бригада и средь бела дня лезла в люки, где немедленно получала по мозгам.

Необъяснимые засады в канализационной кроне, чья-то охота на срочных ремонтников, быстро стали популярнейшей притчей сезона в том городе, куда я летел. В действиях нападавших из бетонной темноты легко читался строгий кодекс: не применять оружия, не калечить, никогда ничего светящегося. На стороне ремонтников гаечные ключи, лом, фонари, веревки. На стороне невыясненного противника только тьма и внезапность. Налетали, обычно, сразу с двух сторон, замкнув жертв в особенно неудобном для обороны локте канализационного рукава. Били сзади кулаками и обувью, стараясь сразу в затылок или подкосить по ногам, дабы ремонтник не успел никого увидеть, а там уже, повалив, месили, как тесто.

С тем же дерзким нахальством, ничего не взяв, не объяснив и не оставив никаких автографов на месте разбоя, лихие безобразники скрывались в запутанных галереях подвальных теплотрасс. Обычно, обескураженные, с расквашенными лицами, мужики не преследовали их, а просто матерились и вслух грозились всё узнать. Узнать все нужен был я.

Что же касается воды, то с ней просто: спустившись в люк под утро нахалы закручивали нужный вентиль и, притаившись, там, где тень жирнее, поджидали, вот и вся авария. Таких случаев за несколько недель накопилось уже с десяток, а об облике нападавших так ничего и не. Никто как-то не обращался в окно и не рассветничал во дворе, пока они проникали, да и побитые не могли вспомнить ничего, вроде роста, одежды или голосов.

На нелегких клетчатых крышках под ногами граждане заметили замочные скважины, как на своих домашних дверях, или печати, как на ценных бандеролях. Милицейская мера, да и повышенная бдительность ремонтников, ничего не дала. Последние грозили забастовкой.

Кто-то прыгал из темноты на плечи или хватал за ноги, опрокидывал вниз лицом и молча топтал, либо барабанил ручищами по затылку, с грохотом отбрасывая подальше фонарь и заламывая вам руку, а потом девался неизвестно куда.

- Сначала грешили на карл - объяснял по дороге из аэропорта, в машине, встречавший меня сотрудник службы безопасности - подземную нечисть под землею и пытались искать, ну, по логике. Иначе чего она уходит, как сквозь пальцы? Петр Первый еще их разводил, но не забавы для, а дела ради, слал карликов сюда, к Демидову, в города-рудники, да что там к нам, по всему Уралу гномы работали, сами знаете.

Я, конечно, знал. Поначалу карлицы и карлы, из которых император хотел собрать отдельную республику, скапливались в Петербурге, шлялись по кунсткамере, подавали посетителям заспиртованного инфантиум-лимбуса кружки с алкоголем, для облегчения внутриутробного впечатления. Потом царь наказал приспособить этих существ к горному делу, то есть буквально воспитывать из них гномов, на европейский манер. Силы в них не было никакой, да и лень отличала малых сих превеликая, так что на демидовских разработках, если гномов и допускали до дела, опускали обычно с фонарем в непролазные для мужика каменные щели и трещины, в чем опять же не очень много нашлось смысла, больше забавы. "Нужен, как гном на руднике" - шутливая поговорка тех лет. Однако, желая как-то оправдать царем указанное занятие, многие гномы в следующих поколениях, действительно, научились отлично понимать близость руды по оттенку и запаху камня, даже по мху, а так же разведывать самоцветные жилы и золотые "стежки" по целому перечню одним им известных примет. Карлики служили в этих краях до сих пор, как особое подразделение геологоразведки. Иван, Ванда и Амадей. Я даже знал имена первых трех карл, отправленных на Урал.

Закрыв глаза в машине, несущей нас к месту, я смотрел, как ведра с гномами на веревочном блоке опускали в вертикальную промоину, оставшуюся после сотни лет падавшей вниз никем не виденной воды. Детская одежда мультяшных расцветок до крайности не шла к их тяжелым носатым лицам и даже придавала церемонии настроение крайне циничной казни. Держались карлы очень сосредоточенно, у каждого за спиной, как ружье, пристегнут цилиндр двуглазого фонаря. Нижний достиг, видимо, дна, ведро брякнуло, зашаталась лужа света внизу, к нему, поскрипывая, поступали остальные и, зависнув друг над другом, надвинув к бровям тусклые каски, застучали, один за другим, у меня в висках маленькими молоточками, кололи породу, скребли, зачищали, только что не шили гору, меняясь профессиональными междометиями на своем лягушачьем подземном наречии. Группа трудящихся карл, похожая на проглоченную лампочную гирлянду.

- Оказались ни при чем - не смолкал офицер, обязанный, видимо, как можно детальнее мне все пересказать - и даже обиделись на нас гномы, все во время нападений на месте, полное алиби. Спецоперация понадобилась. Ждали очередной поломки, как объявления войны, аварийные долго не ехали, наши с ночным зрением и искателями тепла, как у спасателей, обложили все входы-выходы из тоннелей, некуда чтобы деться. Вылавливали психов несколько часов, до того они наловчились там шастать, как в норах мыши. Нормальные оказались мужики, здешние, то, что их не накрыли раньше, так это просто везло. Теперь уж ваша забота, мы вообще-то приехали.

Отряд диковинных правонарушителей стерегли в строгом армейском госпитале. Над высоким сплошным забором, порядка ради, режущая спираль, над входом в основной корпус государственный флаг, в окнах - не выбиваемое стекло, между лестниц - сетка. В этой крепости я листал их историю.

Возрастной состав "подземного движения", как условно их обозначили, от двадцати двух до сорока, прежде, до августа этого года, вместе замечены не были, по свидетельствам членов семей, соседей, коллег, новые знакомства, ошибочные действия, неадекватные поступки и неверные ответы на вопросы, только последние два месяца, не раньше.

"Мы все - близнецы" - сообщает любой из них в первой же беседе. Персонал госпиталя поражен совпадением поз, единством мимики, сходством жестов. Замечу от себя, практически одинаковы и словесные ассоциации. "Отражение" через паузу в три секунды у всех вызывает "нападение", "близнец" без паузы "я", "тираж" сразу "наш", "небо" после долгой задержки "огонь", а "земля" немедленно "мать" и так далее. Впрочем, множество слов так и оставлены ими без реакции. Со временем, действительно, почти перестаешь их отличать, не смотря на разницу роста, комплекции, возраста и прочей внешности. Очень хорошие актёры, всегда показывающие одного и того же парня. Если сказал один, остальные как будто слышали и согласились, даже находясь в другом корпусе или во сне. Медики почти сразу изолировали близнецов друг от друга, но пока это одиночество никакого успеха не принесло. Поразительна и реакция всех на церковный тест: из десяти, или большего числа стаканов, расставленных на столе, близнец безошибочно выберет единственный, с не освященной в церкви водой.

- Сними чужую судьбу с пальца - советовал мне один из них, наверное, имея в виду обручальное кольцо. Близнецы считают брак недоразумением. Я повиновался. Посередине разговора часто перестают отвечать на расспросы, с тоской глядят в пол, просят сказать, на каком мы сейчас этаже ("в этих окнах ведь все нарисованное, должно быть мы очень высоко") потом ложатся, прикладывая к паркету ухо и подолгу вслушиваясь. Манят прежние подземные забавы. Мучит выдуманная "высота", ниже которой их "не опускают". При каких обстоятельствах заметили между собой сходство, не отвечают, будто никак не возьмут в толк, о чем речь.

"Ну не всегда же вы были близнецами?". Наконец, старший из них изрёк: "Всегда были, не всегда помнили". Первые расхождения в суждениях заметны, если говорю об их домах. Все близнецы твердят одну историю: наклеил в комнате новые обои и прочел на них иероглифы, вроде "не всякий близнец доводится тебе братом" или "нет противнее, чем лица близнецов" или "жди близнеца из одного с тобой яйца". Варианты прочтения расходятся тем дальше, чем дольше задержанные не виделись. Никаких иероглифов у них в комнатах, конечно, нет, да и обои давно не менялись, к тому же ни один из близнецов скорее всего не знает хотя бы какой-нибудь иероглифической системы. Тест с пятнами подтвердил, любое сочетание гнутых линий, несколько раз повторенное в пространстве, всякий ритм контрастных контуров, орнамент, неоднократный оттиск, прочитают как те самые иероглифы, говорящие один и тот же афоризм, адресованный близнецам.

Самый обнадеживающий, бородатый и старший утверждает, будто стал искать и находить себе подобных после того, как распознал в коридоре самую настоящую родинку. Сколько он ни осматривал, ни трогал, ни на что другое она не была похожа. На обоях выросла родинка, и бумага вокруг этого места напоминала нашу кожу, довольно натянутую, как новая диванная обшивка.

Этот же старейшина уже на третьей встрече положил мне на ладонь предмет и назвал его "забинтованный ад". Я держал в руке крепко спеленутое тельце величиной с лимон. Неизвестно, где именно они его все это время прятали. Сквозь бинт чувствовалась плоть, дрожание и жар. Я предположил, что это самостоятельная органическая опухоль, выросшая из той настенной родинки. Лаборант назавтра сказал: "Там нет ни костей, ни органов, ни слоев, только мясо, и оно испытывает все возможности боли, их много, надолго хватит, прежде чем талисман остынет".

Кто же и где мучается, если внутри нет нервов? - недоумевал главный врач госпиталя. Я пояснил ему, что, согласно внешней анатомии, кое-какие нервы в талисмане все же имеются, трудно сразу обнаружить, а вот их центр ловит сигналы и испытывает ощущения где-то, за пределами здания, обычно такое длится неопределимый срок.

Зато старейшина, избавившись от "ада", явно вселял надежду и первый, недоверчиво щурясь, а за ним и остальные, дал согласие на лечение.

Медленно сбривать свой универсальный облик до прежнего состояния. В течении, скажем, двух-трех недель мнимое сходство потеряется - к этому сводилась выбранная терапия. Применялся Гайсин-метод. Близнецы поодиночке один час в сутки принуждены сидеть, закрыв глаза, как статуи, перед неуловимо мельтешившим светильником дрим-машины, будившей в них "персону". Пробовали оргон. Аппарат Райха заряжал облучаемые тела, вызывая в них "беспричинную" щекотку, эрекцию, сообщая зрению дополнительные оттенки светотени, а ушам позволяя поймать за хвост личные, блуждающие только в твоем скелете, аккорды, все более разлеплявшие близнецов. Для отказа от близнецовства зараженным рекомендовалось вырезать ножницами слова из журналов, газет и книг, а то и целые фразы, чтобы склеивать их в новом, лучшем на их взгляд, порядке, а то и наугад. Разглядывая первые "наугады", врачи не могли поверить, что это не работа одного и того же, причем, весьма зацикленного пациента, который изо дня в день замечает и склеивает "сердце" с какой-нибудь цифрой, подлиннее, а прогноз погоды иллюстрирует несколькими полосами свинцовой темноты, изъятыми из фотографий. Особенно тяжело давалось составление из слайдов в кинозале лиц выдуманных или знакомых. Я мало в этом участвовал, потому что не должен лечить их, свои внешние органы, на то мы и в госпитале, моя задача - искать причину заражения.

Наиболее частые завязи эпидемий - встречи с экзотическими животными-мутантами, результатами генетической порчи, либо с другими иррациональными организмами, например, биофантомами, хищно калечащими не сколько любое индивидуальное тело, сколько любое отдельное сознание, подвернувшееся им. Не оправдалось. В таких фантомных вотчинах всегда исповедуют культ причинившего травму "зверя", паническое и вместе с тем монотонное поклонение мутанту, который называется лишь иносказательно и изображается только символически. Вирус кошмара, передающегося через речь, так же может оказаться результатом работы редких приборов или самодеятельных церковных реформ, затрагивающих регулярные ритуалы - военные отрицают свою роль в нашем деле, а больше устройств, "навязывающих противнику альтернативный сценарий реальности" просто ни у кого нет. Церковь так же чиста, в нее никто из будущих близнецов никогда не ходил. Оставался один из редких вариантов, например, антропоморфный автор болезни. Тем интереснее охотиться.

Признаюсь, вначале я соблазнился ложным следом, ехидно подсказанным мне прежним опытом. С одним из близнецов, если верить документам, несколько лет назад я уже имел дело. Он входил в секту "автофилов", их гуру, ныне счастливо излеченный, учил - "автомобили это люди после смерти".

Тебе небезразлично, какой моделью ты станешь и кого именно повезешь внутри, именно поэтому важно, как ты сейчас живешь. В дорогих, проносящихся мимо, предметах зависти, они узнавали неутомимых подвижников и праведников, а в дешевеньких и разбитых прозревали ленивых неумех. Впрочем, делались расчёты и посложнее: совершенно своеобразная мозаика качеств требовалась, например, чтобы оказаться после похорон грузовиком или автобусом, асфальтовый каток или гоночная ракета - совсем уникальный случай. Особый язык секты называл внутренние органы, как части машин, и привычки, как марки моделей, ну и, разумеется, наоборот. Загробная жизнь или воскрешение из мертвых началось, по вере автофилов, в первых годах двадцатого столетия и сейчас число авто на душу населения есть не просто экономический показатель, но эзотерическая цифра, выражающая отношение живых и воскресших душ.

Он был один из них, правда тогда он держался на обочине автофилии, почти всё принимал за воспитательную притчу, готовился стать "средней, но нужной семье", маркой, "энжелом", например. Я его вообще не помню. Незнакомое лицо, никаких замечаний на его счёт в тогдашнем досье, только фамилия, имя и стандартное описание. Но рецидивы случаются и через много лет, вирус, неподвижно продремавший в памяти не один год, вдруг ошпаривает изнутри, изменившись до неузнаваемости за время сна, заставляет собрать вокруг, пусть уже и совсем иных, последователей. Тихий адепт недолеченного учения воплощается магнитом-апостолом нового очага.

Ничего заразительного в нем не нашлось, снова один из самых заурядных. Насчет прошлого признался, да, думает иногда, почему автомобили сбивают на дорогах одних, а не других, пешеходов, какой в этой случайности смысл? Возможно, покойники мстят своим обидчикам и должникам, или их детям. Однако это так, не всерьез. Конечно, не хочет он никаким "энжелом" становиться на четыре колеса. У него ведь близнецов столько. Выходишь из метро и встречаешь, тот ловит рыбу на Набережной, потом идете домой к другому и там, на обоях прямо, у него иероглифы "близнец манит близнеца", а дальше собираетесь на дело, стемнело, подходят еще наши. Вместе в люк не страшно лезть, а там уж знаешь всё, будто в трубах целую жизнь проползал.

Метро давно подозревалось. Слишком долгая, до минуты, задержка ассоциации у всех, а потом "крючок" или "проверка". Да и смежные слова, если я предлагаю "транспорт", близнецы отвечают "темный", "нижний". Если "поезд", то "тоннель", если "лестница" - "едет" и прочее. Раньше можно было объяснить особое их отношение к метро близостью подземелий, в которых близнецы действовали, но теперь всё яснее обратная связь. Заражение случилось именно там, и потому набеги близнецов так же не поднимались выше грунта. "Энжел" ничем нам больше не помог. Другой вспомнил как недавно, не глядя, плюхнулся в лужу крови, разлитую в подземном вагоне, на сиденье. В такой случай грех не вцепиться, мало ли чья там могла быть кровь, но вновь обман, еще одна пустая версия, в тот, точно установленный день, люки по ночам уже открывались, жители уже жаловались на воду, точнее, на её отсутствие, да и нескольких близнецов не было сего числа в городе, не то что в подземке, а запачканные сиденья у нас, как известно, моют каждую ночь, и моют хорошо, с хлорочкой - все, кроме химических граффити, отмывается.

Что-то всё еще держало их, таких от природы не похожих, но уверенных в обратном, не позволяло вспомнить главного случая, заставляло меня шарить около.

"Забинтованный ад", отданный мне старшим, как я и полагал, оказался коллективным талисманом группы с неизвестным нам центром чувств. Остывал по мере того, как испытывал одну за другой, все возможности физической боли. Наконец, лаборант размотал пинцетом засукровившийся бинт и представил мне зажатый в стальных щипцах, холодный, безвольный и бледный, скользкий, местами бежевый клок ничьего мяса, похожий на изнурённый в уксусе кусочек завтрашнего шашлыка. Страдающий талисман остыл, а значит, я могу знать о заражении гораздо больше, чем раньше.

Они подхватили эту гадость не друг от друга по цепочке, а все - одновременно, в один день, число совпадает. После того, как мы скормили дохлый талисман собаке, жившей у ворот и охранявшей больничную территорию, каждый близнец признался, старается без крайней нужды в метро не ездить. Боится, что его поймает за руку контролер. Конечно, контролеров там не бывает, для справедливости достаточно встречи с бдительным глотателем магнитных сигналов при входе, а все-таки страшно, однажды, на кольце, был контролёр, строгий, сцапал их в поезде: "Предъявите, пожалуйста, что у вас за проезд?" - и они не ведали как ответить, где платят за билет, который нигде не купишь, чувствовали себя рыбой, рефлекторно проглотившей наживку и теперь не верящей в крючок, тянущий вверх внутренности, и захотелось найти себе замену-близнеца, а самому куда-нибудь деться, оставить копию разбираться с вопрошающей властью, ведь нету ничего невозможного в таком выходе, раз нет ничего невозможного в контролёре, который, я предполагаю, и стал их общим прототипом.

Разнервничавшись, отвязавшись от сумасшедшего, каждый из них, куда бы он в тот день не ехал, пропустил свою станцию на кольце, а точнее, не доехал одну, потому что понял - не в ту отправился сторону, надо прибыть с другой. Так повторилось несколько раз, обессиленный пассажир не выдерживал последней остановки, выскакивал, бросался в двери встречного состава и вскоре опять, недолго отдохнув, разъяренный собственной невнимательностью, выпрыгивал из вагона за одну остановку до нужной. Никто из них таким способом до места не доехал, пришлось выходить, двигаться наземным, или ногами, а там уж, у кого сразу, у кого - через день-другой, и близнецы начались. Задержанные откровенничали, раз уж их живая реликвия стала сегодня собачьим дерьмом.

Обрыв терпения, невозможность дождаться остановки - был всего лишь симптом только что случившегося заражения, как шанкр, первая метка сифилиса, исчезающая через пару дней, чтобы вибрион начал точить ни о чём не осведомленный организм.

 

"Бессознательное", так раньше называли автономные органы человека. "Подсознательное" - говорили врачи о нижних свободных органах, "сверхсознательное" - догадывались теологи о верхних, а публика в подавляющем большинстве своем не делала различий. Так выражались еще до появления внешней анатомии, которой я как раз давно и небезуспешно занят. "Эмпирически досягаемый мир - твое тело, наблюдаемая реальность (не путать с абстрактной "реальностью вообще") - есть твои органы, осталось только их классифицировать" - постулат, породивший внешнюю анатомию, как самодостаточную практику, напечатан на первой странице всех учебников по этому искусству - "катастрофы, жертвой или свидетелем коих ты становишься - твои болезни, "экстраординарные" феномены - твои сны или приступы бреда твоих верхних или нижних органов".

С развитием внешней анатомии объясняются любые совпадения и все символические события, громоздившиеся раньше тревожными пирамидами недоразумений в реальности каждого. Телесные симптомы. Не больше, но и не меньше. "Случайное" попадание или непопадание того или иного лица в ситуацию, "внезапный" поворот событий, вторжение непредвиденных условий в любую твою задачу - избежавший осознания произвол твоего организма, гораздо более объемного, чем считалось. Наши автономные органы, растущие как ниже, так и выше наблюдающих глаз, переплетаются в систему, наподобие грибницы, именуемую по старой привычке "миром феноменов".

Внешняя анатомия открывает качественно новый шанс самопознания. Прочитанная сегодня в газете история о моряке, у которого за одну ночь из спины вырос корабельный якорь и он умер во сне, придавленный, мало кого удивляет. Людей интересует скорее, как избежать подобного, справиться со своей свободной плотью. Опыт внешней анатомии позволяет находить и изучать тех, кого прежнее сознание допускало только в облике кинематографических или литературных монстров. Иррациональные организмы, возникающие и существующие в пределах нашего горизонта благодаря излишку ужаса в психической жизни миллионов, не мыслят, мы притягиваем их сами и сами натравливаем на себя, "бессознательно", как выражались в прошлом веке.

Например, "руки". Гигантская мышца, натянутая на многометровый позвоночник, обросший во множестве передними конечностями человека. Когда "руки" катятся с холма, чтобы напасть на воскресный молодежный пикник, они похожи на возбужденно машущую толпу, свернутую трубочкой, а когда поднимаются из океанской глубины и дружно гребут к прогулочной яхте, чтобы вцепиться, раскачать и утопить, больше напоминают слишком тесно связанную пловцовскую команду. Поверить в то, что к вам приближаются именно "руки" - от двадцати до пятидесяти хваталок, разрывалок и колотилок, растущих вокруг скрытой десятками подмышек оси - может только лицо, постигшее азы внешней анатомии. Кожа "рук", со слов чудесно спасшихся из объятий, самая разная, в зависимости от случая, как стальная обшивка может быть твердой, гладкой, если бить ножом, или упругой, как резина, если отбиваться железным прутом. Война с иррациональными организмами - нечто, вроде уэллсовской войны с марсианскими захватчиками, чем сильнее в неё втягиваешься, тем чаще их встречаешь, с той лишь усугубляющей разницей, что "руки", да и любой другой их родственник-монстр, так же запросто в никуда исчезают, как и появляются отовсюду. Закатываются в лес и там уже не сыщешь, дирижаблеобразно взмывают ввысь и тают в атмосфере или погружаются в морской мрак, будто бы навек растворившись.

Вместе с внешней анатомией и её подразделом - биологией фантомов, сложилась и новая география. Как только люди согласились их замечать, начался поиск, описание и учёт тех движущихся зон, временных пятен, путешествующих мест, меняющихся убежищ и обиталищ всех тех, кого веками именовали призраками и духами, далеко не всегда опасных, порой загадочно декоративных или пассивно многозначительных.

Бывает, пастухи загоняют своих овец туда, где растут прямо на грунте непривычных размеров цветы с синими человечьими головами внутри них. Головы замечаются, плюются и визжат, когда стадо объедает первые лепестки. Немного манерные, сиреневые, но живые, головы отвечают на вопросы, если разворошить маскирующий плотный бутон. Утверждают, были гильотинированы во время французской революции и уверены, что ныне нежатся в раю, между тем, как безголовые тела, по их мнению, наказываются в аду сатанинским конвентом, впрочем, обоюдно общаться с ними смог только на второй день прибывший брат пастуха, немного понимавший по-французски. Овец пришлось гнать назад, а вызванная экспертиза опоздала, ничего необычного на том горном лугу больше не росло, однако, "сад гильотинированных" потом ни раз и ни два встречался на пути самым разным свидетелям совсем в других широтах, жаль, до сих пор "цветущие головы" не описаны специалистом.

Совсем другой цветок, мяукающий на рассвете и на закате, очень похожий на розовую кошачью пасть на длинном стебле, может вырасти у вас под окном и вы не догадаетесь даже, что это не какая-то кошка пробежала мимо, но голос фантомного растения, вряд ли доживущего здесь до ближайшего воскресенья.

Планируется использовать внешнюю анатомию и в социальном смысле. Перед моими ближайшими коллегами поставлена задача: вывести, используя избыток психической активности населения, как бог использовал глину, специальные организмы, поедающие любой, найденный в ареале обитания, мусор и выделяющие плотные брикеты, сжатые из хлама, главное, чтобы такой мусорщик не мог загрызть и сжать источник загрязнения, то есть человека. Настолько предсказуемые, иррациональные организмы на заказ, пока невозможны.

Заявлен и другой, не менее смелый план, разрешающий квартирный вопрос. Предлагается научиться жить одновременно по одним и тем же адресам, проходя друг сквозь друга и воспринимая параллельных жильцов, как добрых и безвредных привидений, а то и вовсе не замечая своих "бесплотных" соседей. Такой опыт может привести к взаимному, друг сквозь друга, бытию нескольких государств с разными правилами и устройством, не входящими при этом в конфликт, так как их граждане не будут особенно встречаться, да и всерьез верить в альтернативное население. Хотя это совсем фантастика, даже про параллельно заселенные квартиры, чья, в конце концов, там будет мебель, техника, да те же обои, не будут ли читаться чужие письма? Параллельный народ? Для этого придется построить тот же дом ещё раз, "сквозь" уже существующий. И все равно, не будут ли граждане двух, или сколько их там планируется, одновременных государств, скакать туда-сюда, пользуясь здесь и там привилегиями и ускользая от обязанностей? Как специалисту, мне рано в это верить.

 

Труднее всего будет разобраться, сознательный он вредитель или такой же зараженный, только номер один, колба с зашевелившейся в ней отравой, ни в чем не повинная сама по себе. При обнаружении и задержании утверждает: "Хоть башкою о стенку шарахаюсь, но не пью, не курю и не трахаюсь", видимо, таким образом пробуя заранее оправдаться, разыграв полную неадекватность. У метро, где его отследили и выловили, помимо главной клички "пират", за ним прочно держались имена "пьянтозо" и "невминько". Пиратом же его окрестили из-за женской косынки, какой повязывает голову "от солнца", шляясь целыми днями по рынку. "Кто пьёт нарзан, тот скачет, как тарзан" - хочет понравиться торговкам из фруктовых республик, не дождавшись милости, жалится - "я живое существо, я сидел за воровство!" - если и так не действует, угрожает - "я живое существо, изучаю колдовство!" - или - "солнце село за бугор, достаю я свой топор, инструмент ночных прогулок, с ним шагаю в переулок!". Выпрашивает себе чего-нибудь с прилавка в обмен на стихи, на шутливое замечание, мол, стихи-то больно коротки, важно отвечает: "Вам ведь купюрами платят, мой стих не должен быть длиннее купюры". "Прибежала мышка, кокнула яичко, радуется, сволочь, не родится птичка" - с этими словами прячет взятое из картонки яйцо в карман. Таким засняли пирата незаметные агенты, несколько дней наблюдавшие его обыденную жизнь. Борода, излюбленные гримасы, манера замирать посередине фразы - общие для всех наших пациентов, хотя и скопированы ими, теперь, глядя на подлинник это заметно, весьма и весьма условно, еще бы, встреча длилась пару минут, никак не дольше.

В госпитале все время бубнит под нос: "Если в кране есть вода, да, да-да, да-да, да-да". Ассоциативный тест пришлось отложить, потому как я все равно не знал как поступить со словами, вроде "пердила" и "блядовозка", хотя в сфере более общей лексики совпадения гораздо чаще, чем у незнакомых.

Коммуникабельничает с удовольствием, вот дословная запись одного из его ответов:

- Я многим обязан многим. Я мог быть вообще безногим и безголовым мог. Я мог быть вообще рогатым. Хвостатым мог супостатом с добрым волчьим лицом. Уберегли меня. Не допустили, бля! Я многим обязан многим. За то, что не стал, как боги, за то, что потел, как все. Да всем обязан вообще.

На убедительную просьбу признаваться, пожалуйста, по делу, сокрушается: "Я сообщаю не по делу, а по его существу".

- Вы ведь троллейбусный контролёр?

- Да когда оно было? - возвращается пират к автобиографической прозе, раз уж речь зашла о последнем месте его работы - в одна тысяча лохматом году! Вы бы меня еще про армию спросили.

И хотя никто не спросил, вспоминает про армию:

- Аты-баты, шли солдаты, синим пламенем объяты - и, подумав, добавляет - рядовой по фамилии Иванов любит спать в собственном носке, а рядовой по фамилии Сидоров повесился на собственном волоске!

Останавливаем его, нам про армию вряд ли нужно.

В должности троллейбусного контролёра пират полагался на маскарад. С ведерком, удочкой и свернутой черной сетью, что означало "я ловец", он поднимался в салон, усыпляя рыбацким видом бдительность равнодушных к ребусам неплательщиков, и, выбрав нескольких, лукаво наклонялся к ним, приветливый рыболов, чтобы поинтересоваться: "Ваш пожалуйста проездной документик?"

Уволившись из контролеров еще в прошлом веке, околачивался у метро, выпрашивая фрукты у южан, и только в редкие дни, когда удавалось бесплатно проскочить вниз со всеми снастями, спрятанными до поры под курткой, в косынке, скрывавшей трещину во лбу, докапывался к пассажирам: "Предъявляем билетики, где ваш, будьте так любезны?". Умел выбрать жертву, посмотреть, спросить, ухмыльнуться и выйти, небрито улыбаясь, оставив противника разгромленным.

Не наказуемое законом хобби. На вымогательство не тянет. Очную ставку пирату и близнецам остереглись устраивать, хотя я настаивал, не захотели подвергать угрозе и без того трудное выздоровление группы. Он дает обязательную в подобных случаях письменную клятву более никогда в метро себя опасно не вести, ни к кому не приставать, первым не заговаривать, речь об оплате не вести и рыбаком не наряжаться. Готовится публичное телевизионное разоблачение разносчика бредового вибриона, но не раньше, чем терапия в пострадавшей группе будет закончена, то есть когда близнецы начнут без усилий отличать друг друга. Обычно, после излечения выявленных и поучительной передачи на ТV, эпидемии в прежней версии не возобновляются. Пирата отпускают, защелкнув ему на кисть неснимаемый браслет слежения. Пускай несколько месяцев носит, пока болезнь не сойдет на нет, по крайней мере понятно будет, где именно он сейчас находится, достаточно посмотреть на экранную карту, как там ведет себя крестик, распространяющий кружки. Вполне законная мера, если учесть отсутствие у пирата постоянного адреса.

- Отселиться это мечта всей моей почти жизни - делился пират, пока мы ехали в одном вагоне под землей, я за авиабилетом, а он не знаю куда - купил себе квартиру, пока еще в троллейбусах ловил, деньги собирались всю почти жизнь, сразу выяснилось, жилье мое принадлежит двум банкам, они из-за него не первый год судятся, другой бы заплакал, а я продал побыстрее третьему банку и культурно отдыхаю на эти бабули, живу у хороших, но бедных, радушных приятелей. Правда, денег опять-таки нету, куда-то они растаяли.

Слушая его явно на что-то намекавшую притчу, мне не хотелось разбираться в иносказании, я следил, как пират ведет себя в поезде, потому и поехали мы на метро, не будет ли особенно нервничать, не выдаст ли опасных навыков? Вроде бы ничего. Держится. Он вышел раньше меня. На голове окольцованного не было платка и через весь лоб зиял изогнутый зиг-руной шрам.

Назавтра нам сообщили о его смерти. Пират лежал лицом вниз на ступенях, ведущих в какой-то подвал, с сердцем, намотанным на отвертку, просверлившую ребро. Видимо, жизнь шла из его тела, как вода из ванной, постепенно, через отверстие в груди. Первые сутки за ним неотрывно следили из госпиталя и под утро забеспокоились, что он так долго делает там, чуть ниже асфальта? Попросили ближайшее отделение разобраться. Так отказал еще один мой орган. - Самоубийство поэта - иронизировал криминалист, принимавший труп, выяснилось, он часто видел и слышал покойного на рынке, у метро. Хоронили без меня. Мне билет не позволил.

Готовясь забыть эту историю я шел своим городом, приятно знакомым, только стало так же холодно у нас, как там, откуда я только что вернулся. Совсем зима. Своей показалась даже случайная собака, в целом похожая на дым. Двадцать шесть ступеней вниз. Две станции через тьму. Двадцать ступеней вверх. Дорога к дому.

- А сам-то ты? С билетом ездишь? - прощаясь, пират дал руку, вагоны останавливались. Шутливый вопрос, заданный мне позавчера ныне покойным в нескольких часах лету отсюда, мог означать, что все в прошлом, болезнь не вернется, но повторялся теперь сам собой, стоило спуститься к поездам. И пальцы слишком уж точно запомнили его пожатие. Не получалось слишком быстро оттуда улететь.

Самоубийство, конечно, так не выглядит. Если еще кто-то, кроме нас, ищет источники и круто с ними обходится, то лучше с этим разберется тамошний или федеральный розыск. Я диагностик, а не детектив. Шагая, сочинять фразы для жены.

Сложенные зонтики опустевшего кафе у кинотеатра, висят на осях, как повешенные гиганты в красных плащах и капюшонах. Уезжая, я в этом кафе видел человека, читавшего газету, синюю, как небо и очень похожего, если мне не изменяет, ну хватит, тогда сравнивать было еще не с кем, значит, обман.

"Вот вам история о господине со стреляющим зонтом - молча твердил я последнее, силлабо-тоническое, продиктованное творцом эпидемии - который из вагона выкинут, и вот стоит он под дождем средь чиста поля. И не в кого ему палить. Стоит, и мокрый, размышляет: а можно зонтик-то открыть? Не заржавеет ли машина? И не собьется ли прицел? Смогу ли из него убить кого-нибудь? И сам останусь ли я цел?"

Следы автомобильных маневров во дворе, как пулеметные ленты. Иероглифы окон моего дома в сумерках, вечерняя каллиграфия сверху вниз - не читается.

Сгибая пальцы троеперстием, чтобы вдавить нужные цифры подъездного замка. Каждый раз поднимая правую в запрещенном приветствии, чтобы достать дверной звонок. Пока ждал у дверей, рассматривал руки. Восемь братьев, будто только что придуманные, уставились удивленными ногтями, только двое, в иконописном смирении не глядели на владельца, нагнувшись друг к другу, в остальных отражалось, кажется, одно и то же непонятливое лицо. Никого с той стороны. Пошарьте-ка, ребята, в кармане ключи.

Темная прихожая как незапоминаемая эпоха между черно-белой подушкой и цветным сном.

Жены нет. Да я и не предупреждал, что сегодня. Труба рыгнула и скоро закапала мутная, тяжелая, явно опасная для жизни, вода. "Домовые поют" - называет она этот трубный стон в стенах. Кстати, о стенах, начала-таки ремонт без меня. Новые обои. На ощупь, как гладко выбритая кожа, только остывшая, но упругая. И на них не сразу бросающиеся эти иероглифы, которые свободно прочтёт даже неграмотный.

Звук за спиной. Это она пришла. Рада будет. Или это идёт мой близнец. От нижних моих органов, с родины, из-под грунта, оттуда, где нами назначен окончательный поединок с ними.

 

Как я работал в загоне?

 

Загон с вонючим обезьяньим стадом. Неряшливый табор сорока приматов одной породы. Два ветхих сарая, наскоро скроенных из вечно заиндевевших досок. В пристройке сложена наша и обезьянья, не очень-то разнящаяся, жратва. Инструмент: пара острог и лассо, которое умел кинуть американец, ремни, двуствольное ружье на случай, если к обезьянам выйдут волки, кнуты, набор шприцов-дротиков (заряжать в ружье) с прозрачными лентами снотворных ампул к ним, электропровода, батарейки к фонарику, нож, истерзанные когтями бестий ватные человекоподобы (термин "белой сволочи") и прочее.

Мы нанялись в загон вдвоем с американцем и хозяина, представившегося как "белая сволочь", сказать надо, недолюбливали. Чудной был, то нагрянет посредь ночи, перебудит зверей, порвет сети, распинает в припадке вещи не по своим углам, а то и вообще не видно сволочи, лишь из-под мертвой ели командный голос его. Хозяин делился, мол, ставит тут заумный опыт, проверяя приспособляемость дрожащих от мороза особей к несвойственным их отчизне таежным крайностям. Все ли сдохнут? Изменится ли язык их общения? В идеале хотел стать автором новой породы. "Снежные люди". Даже название для вида заготовил.

Но мы не очень-то верили, по-моему сам их боялся, а вернуть где взял боялся еще сильнее. Бывало, заглянет с тоской, уходя в тайгу, через сетку внутрь загона и жалко его до слез, хоть и сволочь он.

Ничем особо не занят после утреннего кормления я палил часто в воздух или по вертлявым куницам и гроздьям шишек, цеплял иногда сетью за ногу подвернувшуюся загонную нечисть и ругался с нею. Сопливая уродина пыхтела и плевалась сквозь гнилые неровные зубы.

Одну мы звали "Ку-Ку". Редко удостаивали их имени, даже такого. Гигантская самка меньше всех ела, бездетна и одинока, сидела с утра до ночи на оледеневшем бревне и ворчала, лазая пальцем в наиболее интимных своих подробностях. Раздосадовать ее не случилось ни разу, а нам так не терпелось глянуть ненависть "Ку-Ку".

Американец, тот злоупотреблял снотворными дротиками, у него это называлось "поставить себе парочку пиявок" или "самострел". Похрапев, оставшееся время тратил в загоне, тыкая диктофон под нос приматам. Надеялся научиться орать по-ихнему. Мечта, подсказанная хозяином, обещавшим за это прибавку. Прослушивая кассеты, царапал что-то в книжечку с клеймом какой-то фирмы на глянцевой обложке.

И великий день наступил. С утра белой сволочи было не слыхать - не видать, во мне гулял беспричинный хохот, мерещился стрекот жестяных крыльев и клокотанье тонущего зверя. Все внутри говорило за то, что работе нашей конец.

Американец, кнутом отгоняя голодных прочь, встал в середине загона, выключил диктофон, упрятал в карманчик книжечку, дал мне знак, чтобы я уже фотографировал и, набрав побольше северной атмосферы в грудь, взвыл их вои, сбегая вниз по нотам, по тонам, удачно выделывая наименее человеческие сочетания. Американец делался ужасен, старательный, похожий на растопыренного краба, схваченного невидимым охотником за бок, исполнял оры и вывизги. Я наводил на него объектив.

Загон взорвался обезьянами. Все сразу, они затряслись в страстном танце, как отпущенные пружинки. Снесли огорождения, трое остались болтаться на электрической проволоке, пока та не провисла и не оборвалась. Одна, кучерявая, подражая подсмотренным когда-то движениям американца, бросила лассо ему на шею. Другие появлялись из сарая кто с чем: размахивая ремнями и подпоясавшись лентами ампул, погоняя друг дружку кнутами, пыряя острогами. Присев, артистичный примат наводил ружье на всех подряд соплеменников, но вставить патрон и нажать, слава богу, головы не хватало. К нему подползал с ножом косматый хитрец. Ребенок с залысинами на спине кусал пластмассовый фонарик, рассчитывая на орех, о котором он мог помнить лишь генетически. Последними из сарая выскочили несколько, подбрасывая перед собой человекоподобных кукол. А зачем, вы думаете, я описывал вначале, подробно, весь этот хлам?

Снег бежал отовсюду: с облака, с крыш, с елочных лап, с макушек осветительных столбов. Мясо американца размазалось по стеклу поваленной будки сволочного наблюдения в левой части загона. Обезьяны безмолвно, отказавшись от своей речи, оскверненной американцем, неорганизованно, но споро, разбирали свой загон.

Бросив фотоаппарат и думая о том, что ампул, даже если бы я успел, не хватило бы на всех (янки слишком часто "пиявился"), я старался потише дышать на скользкой крыше. Белая сволочь не являлась. Приматов разносило по тайге: шишки падали, ветви вздыхали, разбуженные пернатые шарахались вверх. Четверо немых мстителей подскочили к лестнице, которую я, сначала по недомыслию, а после боясь быть найденным, не убрал. Лестница кракнула и преломилась, потому что полезли все, пропорола щетину на брюхе одного нападавшего, раненый молча осел в снег, уставился в небо, разделенное самолетным хвостом, не пытаясь даже вывинчивать гнилую палку из живота. Трое преследователей, не попрощавшись, забыв про меня, дрожащего на крыше и про собрата, пачкающего наст, пустились во все тяжкие дальше.

С высоты самого высокого столба, закрыв лапами глаза, тарамашками вверх отправился лохматый камикадзе. Мой фотоаппарат болтался у него на шее. Лежа ничком на краю невысокой крыши, пробуя губами лед, я расслышал чей-то негромкий плач внизу.

Это плакала "Ку-Ку", присев на корточки и размазывая слезы по подбородку. Обернула ко мне страшную гуттаперчевую рожу и сказала: "Избушка, избушка, не ешь меня, кем ты станешь?". Укоризненно покачала головой и зарыдала еще горше. "Белый самец с человечьим лицом" - добавила она, всхлипывая и с трудом проглатывая слезы.

Ее братья, снежные люди, ушли в лес.

Образцовая любовь

 

Многие девочки, бегающие в школу и назад через этот парк, хотели бы в ее годах выглядеть так же, но не хотели бы такого мужа. Она катит его впереди себя, почти не замечая и не чувствуя веса коляски. А мальчишки дразнятся - "ебанько!" - завидев калеку на колесиках издали. Она не обращает внимания, только если слишком громко орут, нагибается, чтобы поднять с земли невидимый камень (так учил он ее пугать собак) и мальчишки, действительно, отбегают. Им она тоже, наверное, нравится, хотя она "почти бабка".

Она знает, он все равно никогда не поймет, что они кричат. Она не может предугадать, что руководит им, когда кто-нибудь подходит. Однажды плюнул в бабушку с собачкой, спросившую, как его звать, а в другой раз смеялся, как ребенок, заметив спящего на лавке зловонного нищего.

Иногда она надеется, он проснется, вдруг окажется, эти восемнадцать лет он шутил. Сама улыбается над собой. Знает, такого не произойдет.

В час их вояжа некто воет в мечети. Синяя шапка совсем рядом видна за деревьями. И этой песни не понимает уже она. Поворачивает коляску обратно.

Дальше этого парка он нигде не бывает. Отсюда дорога только домой. Доктор ходит к ним сам.

Он и раньше не думал о деньгах, а теперь перестал совершенно. Странный выигрыш в карты, когда поставил вообщем-то несуществующие, давно нелегально перепроданные ценности, принес немалую сумму, заодно обналичив почти забытый детский сон о незаслуженном богатстве. Думал пересесть с велосипеда за руль какого-нибудь победителя последней выставки. Вместо этого женился и открыл свой маленький, но стильный бук-магазинчик на одной из старейших улиц, с самого начала поручив дела приятелю, вечному студенту и жалкому полиглоту, который видел такой магазинчик даже во сне. Учиться водить и сдавать на права экзамен было лень, теперь он просто останавливал любую на улице и просил по любой цене довести его в нужное место.

Дела в магазинчике складывались на удивленье неплохо. Студент продавал там отчего-то модные тогда старые ноты, букинистические останки, завел салон, подружил хозяина с авторами, коих начали из средств магазина издавать, двух-трех критика признала гениями и через год студент числился уже администратором восходящей издательской фирмы, наследницы шального выигрыша. "Совпадение" - косыми золотыми буквами сверкали обложки первой серии все более и более солидного концерна.

Итак, деньги, которых он никогда не считал, не иссякали. Общество, которым он интересовался меньше, чем полагалось издателю, само всегда старалось быть вокруг. Жена. Вот без кого он действительно не мог. "Образцовая любовь" - почти без лести говорили про хозяина магазина и его маленькую, фигуристую, рыжую супругу те, кого он издавал, кто ходил в салон. Один, позднее высланный из государства и ставший главным архитектором соседей, художник даже писал с нее свою "Спящую Мадонну ".

Всегда наперед знала, какой цвет мужу пойдет больше, хотя ему шло многое. Знала, от какой еды у него точно не будет мрачных сновидений, хотя во сне он обычно предпочитал нахально улыбаться. Не сомневалась в верности, ибо они почти не расставались. Оба одновременно заметили: "без тебя труднее дышать" - "воздух какой-то чужой".

В деревне они купили избу с баней. Изображая будущего папу, он учил ее топить печку, показывал в лесу источник реки, откуда разрешалось пить. "Папина" приметливость легко позволяла издали опознать и показать маленькой целый пень опят, уходящих шеренгой под мох, ласку, высунувшуюся в камышах из воды, глухаря, задремавшего на еловой лапе. Охотно подражая будущему чаду, она благодарно сжимала пальчиками его уверенную руку, тот же жест, но с другим смыслом, применялся в кинозале, если на экране вдруг демонстрировали монстра.

В свое любимое, последнее и первое, время года, добежав на лыжах до сопки, где вообще не водилось людей, они лепили черта со свиным рылом и рогами, богатыря с мечом на ремне или бюст Пушкина в такую величину, чтобы видеть поэта из окна в деревне, где жена грела мужу руки дыханием.

Доктор знает, лучше надеть белый халат. Без него он совсем не доктор. Ведь он ничего нового им не говорит и тем более не предлагает. Случай-то неизлечимый. Купайтесь чаще, вот и все.

Доктор сжимает ее в прихожей вместо приветствия. Не смотря на морщины и старческую смуглость, на ее щеках показывается червоный румянец, а в глазах - сладкая глубина. Она опускается на колени и доктор, наблюдая за этим, предчувствует радость, не сравнимую ни с одним впечатлением о случавшихся у него женщинах. На ней старомодные и оттого очень "провоцирующие" чулки с лайкрой. Она ждала прихода доктора сегодня. Она всегда готова заранее. Запрокидывает голову с высоким стогом крашеных хной волос и серебряной, любимой заколкой в виде улетающей кометы, хвост которой слово "next".

Она поднимается. Доктор в белом, хрустящем, помогает ей, тяжело дыша. Это всегда случается стоя. Она знает, как ему нравится. Перед зеркалом. Доктор никогда не говорил ей. Она сама догадалась, когда впервые была к нему спиной. Она обнимает зеркало, прижимается к стеклу, если он сзади, и гладит языком свое отражение там. Иногда это не трельяж, а раскрытая дверца шкафа. Ей кажется, та, в зеркале, которую она ублажает, моложе ее. И она думает, что доктору кажется то же.

Его совсем не обязательно увозить в другую комнату, чтобы он не заметил супружеской неверности или просто чтоб не куксился из-за шума, достаточно отвернуть его к стене. Любит смотреть на стену, иногда щурится на нее, будто хочет получше видеть вон тот букетик на обоях, впрочем, может он так прислушивается к происходящему за спиной.

Никольское кладбище, любимое место. Безлюдье. Выгоревшие изнутри и заросшие крапивой купеческие, офицерские, масонские склепы. Она помнит, нашли могилу его предка, протоиерея Казанского собора, впрочем, может быть он обманывал насчет семьи, однофамилец. Она любила его ложь, так мало отличимую от его правды. Ей нравилось думать, что он надолго выбрал ее свидетелем своего везения. Она помнит, он нашел на могилах какую-то вполне спелую ягоду и ел.

- На могилах если растет, нельзя есть, я слышала.

- От кого?

Она не смогла ответить и он закончил сам:

- Тем, кто боится сюда попасть, лучше вообще ничего не слышать, а мне здесь весьма нравится.

Тополиный пух, как снег лежал на черной кладбищенской воде в мемориальном пруду. Прячась от зноя по барским склепам, он сочинял ей экспромтики, вроде: "у моей у кошки сладенькие ножки". Жена хихикала и показывала ему снаружи кулачок.

Помнит, однажды ночевали в парке Александрии. Готический айсберг, где на портале не хватало двух святых. Обрушенный мост. Ночной пляж. Он на плечах носил ее купаться. А утром, в Петергофе, мочили ноги в шахматном каскаде, давая чьим-то детям не тот пример. Почитая всякую собственность карточным совпадением и не испытывая почтения к оградам, он махнул через новенький забор. Потом принял ее. Они были одни. Гладкие столбы базальта, нагретые солнцем, лежали спиленной скульптурной рощей, заросшие синерозовым иван-чаем. В трещинах мраморного дна когда-то ремонтируемого, потом заброшенного "фонтана львов" росла дикая земляника. Сладкая, красящая пальцы, никому не известная за забором.

В туристических местах к ним часто приставали фотографы, желавшие запечатлеть едва ли ни бесплатно такую "идеальную пару". Но проверить их бескорыстие не привелось. Он не любил фотографироваться и всегда говорил им "нет".

Однако, если бы ее спросили о самом счастливом случае, она бы вспомнила другое. Тот вековой дуб в лесу залива.

- Полезли - позвал он.

- Не полезу, на нем совсем нет веточек, не за что уцепиться.

Улыбнулся и поднял себя на руках, а она стала прислушиваться: слышны ли здесь волны? Нет, журчит ручей. И не заметила взвизга молнии его грубых джинсовых шорт слоновьей масти. Увидела уже сильную упругую струю, ослепительно игравшую над ней в высоком солнце, в июльском небе, в дубовых листьях, напомнивших какие-то фильмы с армейскими нашивками. Большие тяжелые капли летели дугой немного вверх, а потом уже ей на грудь. Как две порции пломбира, отметил он, окропляемые сиропом. Придерживая свой член, метил в нее, но сначала немного в небо. Она блаженно жмурилась под этим дурманящим ливнем, ловила бриллианты лицом и вздрагивала каждый раз, если живая гроздь капель из его могучего от впечатлений отростка доставалась ей на волосы или на сарафан, трогала шею, плечи, лоб, задевала губы. Она была как актриса в немом сентиментальном кино: юная дева у старого дерева под летним дождем, если, конечно, камера не возьмет план чуть повыше. Тогда получится порно.

Когда он застегнулся и скрылся где-то в кроне, она, тяжело дыша, медленно, будто раненая, пошла к ручью и стала там полоскаться. С высоты он смотрел на ее спину, на ритуалы тонких белых рук и не в слух называл ее: "Моя девочка, моя обоссанная девочка". Потом ему стало казаться, она - животное, живущее у ручья, родственница здешнего бурого енота.

С этими мыслями он закрыл глаза. Она озаглавила это воспоминание "естественный душ".

Без косметики, со следами породы и красоты в лице, катит впереди себя мужа. Голос с минарета примешивается к шороху гравия и поскуливанию колеса. Они останавливаются. Гладит ласково его седые волосы над виском.

- А помнишь, мы с тобой нашли ежа и лечили? Ты думал, еж отравился и совал ему воду с аспирином, а я заметила клещей. И ты сказал, надо капать клеща из пипетки маслом, чтоб выходил, а потом поворачивать пинцетом против часовой стрелки, иначе под кожей останется голова и загниет. И еще ты крестил ежа на ночь, а я смеялась. В коробке из под книг у него домик был. Помнишь, он слопал огурец, когда выздоровел и днем спал, а ночью мы его отпустили?

Не помнит. Мало что помнит. Даже доктора не узнает. Искоса приглядывается к ней, как будто решает, не ударит ли она его. Хотя она ни разу даже не думала поднимать на мужа руку, он не догадывается об этом. Вообще ни о чем не догадывается. "Бедный" - говорит о нем девушка, видящая коляску из окна, каждый раз, когда ей ко второму уроку.

Жена привыкла, все равно разговаривает с ним, как будто помнит. Ведь это именно он, а не другой.

- Смотри, птичка.

Удивленно уставился в указанном направлении, качает головой, словно видит птичку в первый раз, да и видит ли, она не знает. Может, куда-нибудь не туда смотрит, на свое.

Но она говорит. "Ты помнишь, помнишь, мой малыш, наши маленькие домашние пикники, помнишь, милый, помнишь, мой муж".

Я обязан следить за ними. Знать все, что у них. Я не знаю, зачем это нужно и почему мне за это платят. Наши в витринах стоят здесь давно.

Осенняя грибная сырость настала в том году раньше срока. Не смотря на аэропорт, до которого оставались часы, они пошли прогуляться сквозь едва уловимый дождь и он замочил туфли в траве.

"Пусть пузо помоет, пусть пузо помоет" - хохотала она, прутиком обращая на спину серую надутую гусеницу на асфальте. Такую большую они видели первый раз. Прутик повиновался. Гусеница свернулась браслетом. Это пузо, прутик и гусеница отчего-то вызвали в ней смешливую истерику и он ее еле увел.

Так мечтала сама увидеть, едва не увязалась с ним, не хотела слышать про "действительно, невозможно". Удалось подкупить ее только пообещав по возвращении подумать, наконец, о ребенке.

"Везун" - часто звала она его. И не только она. Ему везло и желания сбывались, если только он не успевал их отменять. Вот и опять, стоило ему заикнуться, и среди издаваемых "Совпадением" нашелся вдохновитель и организатор той самой экспедиции, откуда его вернут другим.

Мой отец знал о них все. Он был должен следить за ними, пока я не сменил его. Запоминать их до мелочей. Вряд ли он догадывался зачем это его нанимателям и почему это столько стоит. Но работа его устраивала.

 

Утро Р

 

Мир был гнутым велосипедным колесом, поданным в изящном фиолетовом пепле коммуны. Ноги мелко дрожали, ныли и змея пищевода рвалась на волю из развинченного, непонятно, живого ли, тела.

Голый бледноголубой человек с длинными волосами очнулся на неприятно холодном полу неизвестного номера какой-то гостиницы некоторого города. За окном обильно изливалось солнце, загорались иногда белым пламенем противоположные окна, ходили тени, подбирая друг друга из-под колес. Голый человек попытался стряхнуть засасывающее медузоподобное забытье, приказав себе вспомнить вчерашний вкус коньяка конвульсивно дернулся навстречу паркету, попробовал шевелить конечностями: выходило плохо, по-черепашьи. Тоскливо застонал-заскулил, голова не слушалась тоже, расползаясь до размеров велосипедного колеса.

Снова стало выворачивать. Из безвольно раскрытого рта капало горько-зеленое. Собралась целая лужа, закрывшая набранную из дубовых шашек паркетную розу. Не может быть, чтобы я обписался изо рта - удивилось худое серое существо, размазывая зеленую слизь по ребрам. Желчь! - осенило его - в следующий раз непременно выйдет кусками печень.

Мальчик внутри головы играл в мяч. "Бог, бог - говорил мячик каждый раз, отлетая назад от стены - "бог, бог" - и возвращался - "бог".

"Господи, убери сие, ну за что уж так? Я поверю, только не теперь и не в это, отпусти что ли, помоги мне" - попробовал он, прекрасно сознавая, насколько неубедительно лжет, и совсем перестал, вспомнив, что в церкви, кажется, тоже дают вино.

Судя по пятнам выблевался еще ночью. Перевсё. Желчь кончилась, плоть готовилась извергнуть душу. Мучила даже не головная боль - головальный звон. Прикрыл веки, задумав спрятаться в прошлом.

 

В детстве любая встреча линии и пятна: надтреснутое сырое бревно, плохо нарисованные мамой розы, постельная складка, туманная перспектива набережной с удаляющимся дилижансом, чернильная собачка обоев, угловая виньетка обувной вывески - казалась ему лицом, ужасающе придурковатым, босховски глумливым, припадочно хохочущим, трясущим при этом многими носами, щеками и подбородками, облачно перетекающими из одного в другое. Иногда к лицам добавлялись ублюдочные тела.

Р уже тогда догадывался за что их так, но даже себе про это не решался. Закрывал глаза ладошками, будто в них попало мыло, бегал и выл, опрокидывая стулья и вазоны. Маленький и непонятный, пугающий гостей. Франция с трусливым поросячьим визгом уносилась из-под ног. И не было ничего реальнее этой падающей со всеми своими домами, церквями и солдатами нестерпимо орущей Франции.

 

Детство не подготовлено для бегств. Не завершена стерилизация памяти. Кое-как оглядевшись, существо заметило, что в номере нигде нет одежды, так же исчезла трубка, впрочем, ее могло не быть еще вчера.

- О-о-о-м-м-м-м - затянул Р, сердясь на пелену, смущающую глаза, и одновременно представляя прославленного электричеством физика, просыпающегося сейчас в гробу.

Тело, обгоняя сознание, поползло к окнам. На тошнотворно рябых уличных камнях механически происходил дырявый шарманщик. Стоять не получалось пока, осел на колени, держась за стену устроил подбородок на подоконнике, войлочно мягком, словно весь этот день.

 

Когда детство, то неприятно розовое, то изумрудно-прекрасное, распрощалось-таки, уползло за дверь, началась стерилизация памяти, обнаружился вечнодырявый шарманщик, преследующий везде. Р научился не слышать, не замечать как кричат раздутые лица из платяных шкафов и с белесого океанского дна любых школьных атласов. Закрытая внутри в клетке ребер стала скакать и отчаянно биться сильная птица какой-то неоспоримой, ничему не подлежащей ереси. Она-то и была правдой Р. Каждый раз, почувствовав, что умеет больше, чем бог, он умолял: "Ну не здесь/ Не теперь, успею/ Нет бумаги, да и морда разбита/ Отдышаться хотя бы дай/ Повынашивается пусть, посидит/ Кому я покажу?" Приходилось кликать солдат. Трое их, грубо суча здоровенными красными кулаками, заталкивали обратно беспокойное пернатое, вытирали, ругаясь, пот со лбов и кровь с обшлагов мундира, после чего неделями требовали вина. Р пил.

 

Поперхнулся слюной, поймав взглядом над одной из крыш ярко-изумрудный иероглиф, выплюнул скользкие комочки волос и по-кошачьи двинулся вдоль стены. Привстав, уперся в нее позвоночником, завел больные влажные очи к лепным фруктам потолка и принялся какать. Выкрикнул своё петух.

- Не выдержали, значит, сбежали. Вот оно как пить-то . . .

Стоя на коленях, бледный разглядывал три еле живых шнурка в крепкой охровой пирамидке. Паразиты тыкались друг в друга, загибая острые кончики. Р мудро почесал голову. Где же все-таки трубка? И с кем это вчера так и в честь чего?

По руке, препинаясь о золотые волоски, спешила серая крошка с рожками.

- Надо же, есть еще патриоты! - обрадовался хозяин собственной вше.

На той стороне улицы прошла, не касаясь камней, девушка с маленькой треугольной головой и адвентистским взглядом.

 

План первой реальной революции: женщины самоуничтожаются. Когда-нибудь в самый странный вечер, подчинившись особой, новой, неграмотной, но неграми данной, вере, поймут и выйдут, чтобы лишить себя мира. Не останется у нас мам, проституток, сестер, близоруких и дальнозрячих соседок, бомбометательниц, не сохранится монахинь, принцесс, дочурок, кухарок и суфражисток. Срывая одежды, сами влезут на гильотину. Велосипед, сияя спицами, слагая и наматывая песни переливчатого скрипа, покатится дальше сам. Так начнется новое бытие небывалого еще сознания. Овца и коза с их приемлемыми влагалищами, надолго станут источником вдохновений и чрезвычайно ценным товаром. Мужеложество же в таком положении станет полагаться общепринятым, а вот уединенное рукоблудие останется на прежних позициях, где-то рядом с сочинением стихов. Святые описания потеряют смысл, а после - обреченные художники первой реальной позабудут эрос и тантру, выпадут дождем в новое, непредсказуемое море.

План рос внутри давно. Солдаты хохотали, полагая Р больным.

 

Удалось-таки удержаться на прямых ногах. Дернулись, как бы пробуя свою прочность, вены мозга. Залетали перед глазами горячие вишневые бабочки. Зачем-то взял языком с пальца ушную гадость. Усмехнулся острой неровности зубов. Волосы снова путались и лезли. Стало весело.

 

Душа? Сакральная ткань, в которую мы одеты не снаружи, а изнутри? Просто камнетесы и сыроеды обожествили чужую жизнь - потенциальную добычу - в том числе жившую в них самих вшу и кабаньего цепня. Аскарид, изгнанный гигиеной или спиртом, стал называться "душа", психэ, и полагаться бессмертным, либо сильно обгоняющим нас по длине жизненного цикла. Божественный цепень! И так будет до первой реальной.

Ухахатываясь, катаясь в собственной луже кверху лапами и делая мокрой пастью перламутровые пузыри.

Получалось, что в конце все равны: солдат первой реальной и кошачья блоха, Робеспьер и дырявый шарманщик, Бвана и та, не умевшая толком брать в рот дочь расстрелянного коммунара. Живот был горячий. Хотелось воды.

Перед первой реальной откажутся от одежды, повернув в Гренландию северные неласковые ветра, сломав климат, и душа тогда будет пониматься исключительно снаружи, вне, ибо обожествить возможно только однажды выброшенное. А потом оружие станет единственным секс-символом и слова покончат с собой, устроив своим клиентам самый свирепый аттракцион, заставят их молиться на ночь собственным отражениям и ничего такого при этом не подозревать!

- К черту, к неграм, обитающим в богатых грозами и зебрами конгоземлях, к новому цепню - шептал Р, царапая синим ногтем сердцевину геометрической розы, выказывающей ему длинный зеленый язык, дрожащий и пузырящийся.

Истерика окончилась. Муть нарастала, угрожая перетечь в смерть. В улице отражались облака. Крыши стали плоские и по ним, скача с блина на блин, мчался крошечный темный кажется всё-таки человечек.

Тревожные гусли Мэна

 

Амина пыталась собраться с мыслями. Правильно доктор спрашивал: с чего у вас началось? Что предшествовало? Когда именно недомогание? Кажется, с того дня, когда вернулась и нашла свою дверь незапертой, но внутри ничего не тронуто. Или не заметила? Назавтра кто-то выключил, пока она была в душе, колонку отопления в квартире. Следующим утром замечена незнакомая грязь на ручке ножа, хотя он только что из мойки. Вчера проснулась от шагов, но это кот чихал часто-часто, надышался в форточку. А сегодня тот самый, давно тупой, нож режет, как новенькая бритва, кем-то здорово заострен, хотя в доме нет никаких точилок, если только кошачий не научился обновлять лезвия взглядом, но зачем ему?

И эта суета в голове, жгучая роса в кожных складках, светобоязнь, как будто все время инфекция или похмелье, однако, антибиотики не действуют.

Уже можно разогнуть локоть и выбросить вату. Результаты через неделю. Кровь со спиртом показалась знакомой на вкус, какой-то каменный яд, не вспомнить, из другой жизни. Темнеющая капля на ватном клочке прижгла кончик языка.

- Как лекарство, правда? - спросил голос у нее за спиной. Как это она мимо прошла, совсем перестала вокруг смотреть. Молодой врач или практикант, так Амина тогда решила, сидел на подоконнике и весело смотрел на неё.

- Вы тоже сдавали на А-37? - добавил он, спрыгивая. Амина молча кивнула.

Конечно, он просто видел, из какого кабинета она сейчас вышла, придерживая сложенную пополам руку, хотя дверь и за углом. Ну и что? Он мог видеть, как девушка с короткой стрижкой заходила проверять кровь десятью минутами раньше и потом здесь дожидался, на окне. Следующую его фразу о необходимости восстанавливать потраченное, она навсегда забыла.

Через неделю, обняв Амину в темнеющем осеннем парке, он найдет у неё в кармане плаща эту ватку с кирпичной точкой - крылья его носа брезгливо вздрогнут - и пошлет находку большим и указательным пальцем в мокрую и жаркую пасть черного косматого пса. Собака ловко щелкнет челюстями, звякнет ошейником, проглотит на лету, не глядя. Её утащит недовольный и несовершеннолетний хозяин. "Не найдут археологи" - скажет Мэн. "Археологи найдут" - его частая оптимистическая поговорка, разрешающая не переживать о вещах и событиях, упущенных из рук. И еще Амине нравился его колючий сухой смех, приятно щекотавший ее всю. У обоих нормальные результаты. Отрицательная реакция. Такое можно и отпраздновать.

- Почему ты позвал меня? Там, в диагностическом центре? - спросила она, выходя из тихого, почти пустого кафе с арабскими картинками.

- Запах - ответил он - твой аромат готового кофе или еще каких-то, менее известных, молотых и жареных зерен. Я захотел вдыхать его чаще, чем один раз и ближе, чем с полуметровой дистанции, быть ближе к твоему запаху.

- Не ко мне? К моему запаху? Ты не подумал, что нашел свои любимые духи, я бы тебе сказала их имя?

Мэн смялся, открывая ей дверцу:

- Я расскажу тебе о своем отце. Сидя на бездонной белой вазе, он называл то, чем было его дерьмо, прежде, чем стать дерьмом непосредственно, например, он орал "картошка фри!" или "пицца с помидорами!", а то и просто "супчик!", уверенный, что различает всю эту вчерашнюю гастрономию по сортам кишечного газа. Звучало громко, слушала вся семья, папины выкрики и адресованы были, конечно, семье, а не себе самому. В них был такой, знаешь ли, связывающий родственников, смысл, как когда-то в молитве перед обедом. И расслышав "гамбургер, салат!" вместе с пальбой освобожденного кишечника мы весело переглядывались, потому что знали, какой именно салат и где мог быть куплен гамбургер. "Человек - это запах!" - повторял отец. Однажды на лестнице он остановился, "сделал дело", то есть зычно и ядовито бзднул и, подняв к потолку палец, изрек: "стиморол-дирол", имея в виду выхлоп, порожденный жвачкой и потому не сопровождаемый порцией дерьма. "Стиморол-дирол" стало нашей семейной шуткой, мы часто называли так отца за глаза, но повторять его выкрики на унитазе никто не осмеливался, оставляя кесарю кесарево. "Стиморол-дирол" - говорили мы, подмигивая, если нас вдруг душила папина вонь. Он воспитывал нас в своем духе, точнее - запахе. "О ком ты какаешь?" - лукаво спрашивал, постучав в дверь туалета, как бы намекая, что и нам, детям, пора учиться различать, что именно из нас сейчас выходит

 

"Испускание ветров - голос беса" - запишет Амина в свой дневник, когда он уйдет.

 

- Как здесь поворачивать? Через двор? Про любой, известный ему предмет, отец хоть раз в жизни да сказал "ему надо пену в жопу сделать!" Он имел в виду клизму. А самым любимым - жене, детям, начальству - сулил клизму с маслом.

- Вас было много в семье, детей?

- Честно сказать, они мне никакая не семья, пусть земля им будет асфальтом, а он не отец, я только его так называл, хотя за многое ему признателен, он научил меня плеваться, жить не по книгам. В восемнадцать лет я узнал от них про свою полоумную мать, которая возглавляла женскую секту, впоследствии разогнанную властями. Они хранили слишком много оружия, с этого началось, в общем, она до сих пор сидит в тюрьме Нового Луксора и останется там, пока её не похоронят, слишком уж хорошо она стреляла, защищая свои взгляды и полный живот. Я не собираюсь с ней встречаться. Представляешь, она верила в моё минеральное происхождение, рассказывала единоверцам, будто нашла выброшенный морем бриллиант и проглотила, забеременев таким образом.

- Ты совершенно исключаешь такую возможность?

- Лучшее, что могло выбросить море ей под ноги, чья-нибудь недорогая серьга со стекляшкой, но скорее всего это был просто сон.

Секта не сомневалась в моей миссии спасителя, в общем, и бойня с копами из-за этого началась. Я родился во время судебных слушаний, точнее, в перерыве между ними, на несколько недель раньше, чем планировали сектантские астрологи, судебные обвинители и гинекологи. Их мнения совпадали между собой, но не совпали с датой моего появления. Первые воспоминания уже в приемной семье, почему-то захотевшей взять на себя заботу о ни в чем не повинном малыше, разлученном со своей звероподобной матерью. Газеты писали, она кусалась и разбила себе всё лицо о решетки, когда суд лишал ее прав на меня. Я читал об этом в библиотеке университета.

- Ты учился в университете?

- Да нет, проходил в библиотеку по карте приятеля. Мы с ним были похожи. Там мне попались первые фотографии. Сектантов я видел и раньше, но не понимал, кто они. Противные рожи, туда ведь брали только истеричных баб или кастратов. Кого-то, кто не стрелял при задержании, уже выпустили из принудительного дурдома, кого-то так и не поймали тогда, продолжая ждать чего-то, обещанного моей мамочкой, они разыскали меня и тайно пялились издали, шептались, когда я выходил из дома. Из-за забора показывали мне какие-то, нарисованные маркером на картонках, идиотские значки и, кажется, снимали на видео. Отлично помню как отец, ну, приемный, показывает им в ответ через окно своё коллекционное ружье и орёт, хоть сквозь стекла и не услышишь: "Клизму в жопу сделать? Пену в задницу?"

Это и есть твой дом? А подъезд какой? Моё имя осталось от настоящей матери. Очень много, но я не знаю точно что, значило на бабском языке секты, если имя столь дурацкое, могу себе представить, какие еще меня ждали титулы и приключения, не случись большой войны между ними и полицией. Думаю, они и сейчас считают меня попавшим в плен к злым джиннам или что-нибудь наподобие того, правда, если встретят на улице, уже не узнают. А твой отец?

- Реставратор и эксперт, определял подлинность картин. Мы всегда жили здесь - отвечала Амина, поворачивая ключ, - у него была невидимая коллекция, прозрачная тетрадь со стеклянными страницами. В страницы вкладывались пакетики с микроскопическим содержимым. Заходи. Пробы с картин, их никак нельзя было разглядеть безоружным глазом. У нас было всего по крошечке, но по авторам мы перегоняли Лувр, Эрмитаж и Дрезденскую Галерею. Как-то влезли воры, через окно, думали, у отца обалденьги, он часто ездил за границу, перетряхнули квартиру, невидимую коллекцию не поняли, тетрадь лежала не тронутой, унесли только дорогой микроскоп. Мы с папой над ними потешались. Был веселый. Лейкемия. А знаешь почему нас дома не было во время ограбления? Раз в год устраивали свадьбу нашей кошке, повязывали ей бант, покупали разных сортов кошачьей еды и оставляли на день с соседским котом. Грабители животных не тронули, или те спрятались как следует. Но откуда могли узнать, что у кошки свадьба именно в тот день? Мы грешили на жениха, не он ли наводчик, и через год другого пригласили. Котята? Вот этот, кстати, один из них. Мы с отцом ходили в театр и раздавали их из корзинки перед началом детского спектакля, бант на каждом. Дети ревели, если им не разрешали. Всё-таки чай? Я женила не только кошку, но и свои игрушки. Кинг-конг у меня жил с Барби, дети у них - семь мраморных слонят.

Мама приходящая. Точнее, приезжающая с фермы. Подарила мне цыпленка и умная кошка его не трогала. Цыпленок жил, я его любила, играла ему на пианино, передо мной отсчитывал метроном и цыпленок с ним клевался. А потом он вырос, стал противный, из него сделали суп и я ела. Еще я любила одевать бумажных кукол - рассказывала она, поднимая сахарный вихрь в чайных сумерках.

Мэн смотрел на нее и слушал, размешивая сладкую галактику на дне своей чашки.

В прихожей он заметил стриптизные ботфорты.

 

Дневник Амины. Если смотреть сквозь бумагу, различима змея, обнимающая цветущий лотос. Университетское клеймо. Многие страницы вырваны, но это не мешает чтению, потому что страницы, видимо, испорчены до того, как покрылись буквами и рисунками. Начавшись на одном неполном листе, фраза свободно продолжалась на подлежащем, поэтому, на многих страницах, если перелистывать, находились неровные белые поля. Амина называла эти поля "берег", подразумевая "море" под не с начала начатыми волнами слов. Одно развернутое предложение могло перепрыгивать по трем-пяти таким тонким ступенькам, оставляя на каждой только узкую лужицу из нескольких вербальных фрагментов со скудной пунктуационной растительностью.

Неужели у автора не отыскалось другой тетрадки? - злилась Амина при каждом чтении неудобных записок:

Почему он исчез? И куда? Или теперь так модно, просто исчезать? Унесли гуси?

Припоминаю частности нашей последней встречи, поездки на берег и в отель к Рёкле. "Синие джинсы" - сказал Мэн вместо приветствия в машине, а расставаясь, в той же машине, на мой улице, приказал - "спать без кошмаров!". Когда мы припарковались у отеля, не догадываясь, что мне видно в переднее зеркальце, Мэн откинул пакет с заднего сиденья и секунду на меня глядело оттуда узкими глазницами скошенное лицо. Не успела понять, кто у него там, под пакетом - довольно свежий труп, точнее, одна голова, или не струганная еще заготовка для объемной деревянной иконы. В любом случае, назад мы ехали без этого груза, наверное, подарил Гансу и, наверное, именно на него и намекал, прощаясь, советуя без чего спать. Как звучали его слова про кошмары? Сладко и загадочно, так гремят конфеты в еще не раскрытой коробке. Никакого намека на скрытое прощание.

А в отеле? Я помню моментальный рост соленой жемчужины на вершине его амурной мышцы. "Пылающий холодильник" - назвал он меня в темноте, возможно, имея в виду мой тип сексуальности, я тогда не задумалась. Разонравились наши игры? Мог бы сказать или написать, это ведь он, а не я, настаивал на рабовладельческом сценарии.

Там, в нашем номере, осталось на столе несколько окаменелостей, поднятых Мэном на берегу. Каменный мех актинии - вид снаружи и изнутри - ровесницы великанских папоротников, нефти и летающих ящериц. Веер, оставшийся в известняке на память о раковине, одной из миллиарда ползавших под этой луной, ничего бы не стоил, если бы не кварцевые искры, обкидавшие его позже, много позже, позже на целую климатическую эпоху. И еще скол дна, испещренный чем-то, напоминающим крошечные соцветия или молоденькие, только вчера проклюнувшиеся шишки елей - продукт жизни океанических червей, пропускавших через себя всю воду, населявших дно еще до появления Луны, до приливов и отливов, ниже этих червоточин в породе начинаются "немые слои", выражение, так нравившееся ему.

Я запоминала его комментарии, только не могла понять, как он находит в мягкой скале эти следы при слабых лунных лучах? Хочется вернуться в отель, может, камни еще там?

Сегодня мне снились большие деревья, растущие прямо из моря и радуга над ними, а потом, не просыпаясь, килограмм кокаина, завернутый в неиспользованную фату. Во сне я откуда-то знаю, фату никто даже не примерял. Сразу завернули. И думаю, пустят ли меня в ней танцевать в клуб? "Коварный товар" - говорил Мэн об этой пыли. Из-за неё? Но он ведь и сам был не прочь вдохнуть немного радующего порошка?

Такие сновидения не назовешь кошмарами, значит, я послушная девочка, а вот он не показывается даже там.

Проснувшись и приняв таблетки, побрела в туалет и там из меня вышел толстый фаллос. Я смотрела на него и решала - чей же это? Или мой? И может ли быть ничей? Но оказалось, я еще не проснулась и вновь нашла себя под одеялом, потянулась за таблетками, только что во сне они были совсем другого цвета.

Случай с фаллосом - уже ближе к кошмару, кажется, я перестаю повиноваться в надежде на наказание.

Я решила искать. Сама еду в отель к Гансу, будем считать, своим необъясненным исчезновением Мэн назначил мне там свидание. И еще мне кажется, он все-таки видел меня в клубе, задолго до анализа крови, возможно, я танцевала для него, хорошо представляю веселый алкоголь его глаз, хотя точно и не могу вспомнить. В диагностическом центре он просто меня узнал и позвал, надеясь на ответное узнавание. Зачем отпирался? Так ему было интереснее? Если бы вспомнить, что на мне было, когда я танцевала для него.

 

- Ну скажи - выпрашивала Амина - ты же был в нашем клубе раньше, он здесь, кстати, недалеко находится, почти мимо едем. Может, сам не помнишь? Ты мог бессознательно узнать потом. Знаешь, в каких костюмах я танцевала? Банка "Кока-Колы", электрогитара, святящийся доллар, хоккейная майка, еще в дырявом красном лаковом платье, как будто зашитом серебряными ремешками. Или в самом популярном, с гепардовыми перчатками до локтей? Вспомни такую девушку? Нет?

- Я ни разу там не был - ответил Мэн, добавляя скорость, они наконец-то выбрались из города, закончили кружить по спиралям, отсюда можно свободно гнать к побережью - я только от тебя про этот клуб и узнал.

- Белый или алый парик и такой же корсет? - не унималась Амина - тропиканочка в изумрудном марабу? Кожаная маска и сбруя, как у пони? Я выходила по четвергам, средам и субботам. Но могла и в другие дни, если меняли расписание. Бархатная паутина на спине и серебряный паук, как настоящий. Шифоновые шорты с прозрачными карманами и двумя мишенями на половинках? Шляпа, темные очки и галстук, остальное голое.

-Учительница, школьница, горничная, нимфа в тунике - закончил за неё Мэн - такого полно по телевизору после полуночи, если нравится, можешь считать, я тебя увидел в двенадцать лет, как только стал замедлять шаг у лотков с мужскими журналами.

Амина недоверчиво усмехнулась и несогласно кивнула, закусив нижнюю губу:

- Между прочим, у меня не было таких платьев.

В клубе, где к ней клеился парень, плавившийся под ультрасветом с крысиным хвостом саксофона в зубах, устав обязывал девушек заниматься консумацией не реже четырех дней в месяц. Если Амина, путешествуя от одного заскучавшего клиента к другому, выпивала за ночь несколько крепких коктейлей, весь следующий день её тошнило. С детства равнодушна к спиртному, она воскресала иначе. Войдя в женский туалет, левая кабинка, камер тут пока не было, просовывала руку под фаянсовую крышку и нащупывала на ней изнутри, всегда в одном и том же месте, резиновую обертку с запрещенным лекарством. Забыв взять соломинку, никогда не возвращалась за ней, а сворачивала подходящую из купюры и прочищала нос.

- Еще сетка такая, сквозь нее все белье в клубе выглядит фиолетово - сделала она последнюю попытку.

- Если я тебя и видел, то во сне - сопротивлялся Мэн.

Они проезжали руины Гелиополя. Города, который не стали восстанавливать после войны. "Тень Аполлона" - поверженный гриф, венчала каждый осветительный столб, давно разъединенный с миром. "Ни одного оргазма без молитвы" - успела она прочесть стершиеся буквы на полуразваленной стене, хотя, возможно, это позднее граффити, просто шрифт стилизован под Гелиополь. Амина знала, тут любили снимать кино, не смотря на вредное излучение. Вот и сейчас три фигурки копались в каком-то фундаменте, устанавливали треногу. В бывших пригородах Гелиополя работал теперь завод, находчиво выкрашенный в цвет дыма, поднимавшегося из его труб. Нежно-кирпичный, почти телесный. Она знала, в гелиопольских цехах совсем не занято людей, одни машины. Мох на дне карьера правдиво изображал ржавчину.

- До берега доберемся в темноте - сказал Мэн - к началу прилива, раньше не успеть.

- Так я тебе снилась? До знакомства? - не выдержала Амина.

- Знаешь, почему я решил, что болен, какой главный из симптомов? Мне снились рекламные ролики, не какие-то фантастические, иные, а именно те, что показывают по телевизору, один в один. Больше года. Нельзя не заподозрить в себе органических нарушений, вот я и сдал кровь. Если ты снималась в какой-нибудь современной рекламе, ну в профиль там, четверть секунды, или в массовке, то снилась точно.

- А что тебе снится сейчас, после результатов?

- Скорее, после нашей встречи. Вчера приснилась маска. Открываются двери лифта, чуть выше моих глаз висит золотая, гладкая, тусклая и прохладная собачья голова, изучает меня сквозными темными глазницами. Понимаю, предложено дать темноте руку, в знак того, что я не боюсь. Я протягиваю, руки моей в лифте становится не видно, зато между пальцев надежное золотое пожатие мглы. Двери закрываются.

Я привык себя спрашивать о каждом сне: а что, собственно, в нем рекламируется? Нужная ли мне вещь? И сегодня, по дороге к тебе, я кое-что купил в одной, хорошо знакомой лавке приятных ужасов, в отеле покажу.

 

Судя по описанию, речь не может идти о ритуальной встрече двух мужских клешней - запишет Амина в дневнике, сразу на трёх страницах - но он явно осязает чьи-то пальцы между своими. Мне тоже снилась маска, давно, в каком-то подвале, еще отец был жив. Она была в парике. Я протянула руку, примерить, но маска сказала имя, у неё ожили губы, и я отдернула, как от удара током. Чем точнее я силюсь вспомнить, тем яснее мне представляется, маска произнесла "Мэн". Откуда я могла знать такое имя?

 

- Петуха, снесшего яйцо, топили именно в этой бухте, отсюда и название - рассказывал он, спускаясь к воде по стершимся ступенькам. Машину они оставили наверху.

Две рыбы, блеснув плеском, ускользнули в глубину, плеснув блеском.

- Какие скалы - дотронулась Амина - отполированы до боли.

Она знала, что запомнит эту, стрекочущую и вздыхающую, ночь. Ночь цвета бритого черепа. И пыталась ему сказать, но Мэн прервал ее на слове "секрет".

- Вот там живет сейчас рыба и у нее, представь, точная разметка на спине, миллиметры, сантиметры, дециметры, как в школе учат. Линейка с глазами и хвостом плавает под водой и никто её не знает, точной разметки никто не использует, а уж сама пучеглазая и подавно не догадывается, измеряя все на свете совершенно секретно. Никто не выловит. Не обратит ничьего внимания на поразительную игру природы. Рыба с делениями - со всех сторон секрет. Завтра ее схватит и проглотит другая, покрупнее, но самая обычная, и секрет станет еще секретнее, утонет во времени, переварится в холодном желудке. Тайное - то, чего никто не знает, и оно не знает себя. Вот твоя кровь, танцующая в ушах и вокруг сердца, приливающая и отливающая, какого она сейчас цвета?

- Я не поняла

- Ну, когда она занята у себя дома, когда её не трогают, не тыкают кожу, не режут, не вмешиваются в ход. Ведь только здесь кровь делается красной, сигналит об опасности, а какая она там? Ты думала когда-нибудь? Там внутри у человека органическая ночь. Влажная и темная, теплая и эластичная. Синяя ночь в человеке, если изнутри посмотреть, гораздо темнее внешней, окружающей, и только у самой поверхности заметен слабый янтарный рассвет под кожей, да и то только внешним днем или при электричестве. Типичная тайна, можно говорить, но нельзя видеть.

Мэн достал из рюкзака инструмент, напоминающий расплавленное на костре банджо или банджо, по которому проехал танк, однако, струны были натянуты и он извлек из них весьма мелодичный, немного органный, переливающийся, как луч в стеклянной призме, звук.

- Археологи нашли? - предположила Амина - как это называется?

- Гусли. Видимо от гусей, птиц, разбудивших Рим своими голосами. На ферме гуси обычно топчутся в навозе и сами себя пасут, пока не явится хозяин и не сломает им шею. Гусь оставляет лапами следы в виде наконечников стрел, направленных против движения птицы. Помнишь, у Эдгара По "Гусь", к нему без спросу на порог является этот лапчатый товарищ и запугивает поэта. А инструмент назвали, думаю, из-за схожести формы со сложенным гусиным крылом. Я везу их Гансу, он собирает такие штуки.

И Амина снова услышала сквозь морской шорох эту достающую до сердца музыку, за узором которой сразу же начинаешь следить и ждать каждого нового мучительного взлета, радостного замирания, пронзительного скольжения вниз, подальше от собственного триумфа и заключительного струнного эха, не длящегося почти ничего, как один насекомый взмах. Мэн спел несколько фраз на непонятном, кажется, славянском наречии, как будто сообщая подробности гусельной истории.

 

О чем та песня, из которой я не могу привести ни слова, она сама начинается, затихает и вновь зреет внутри. Мэн говорил, о том, что звезды есть вершины невидимых маяков, у их подножия мы идем по своим делам. Идем по лужам, оставляя следы более или менее стертых подошв там, где секунду назад можно было видеть наши более или менее стертые лица. Горизонтальные зеркала луж. Вертикальные лужи зеркал. О том, что маяки отражены в лужах, реках и морях, помечая глубоко скрытые ничьи блуждающие клады. Сокровища не будут найдены, пока сами не выйдут наружу в день падения звезд и угасания маяков. Или что-то в таком роде.

 

- Похоже на замерший бильярд на столе - сравнила Амина сад камней у отеля.

- Или на поваленные кегли боулинга - согласился Мэн.

Ганс Рёкле, муж хозяйки этого маленького отеля сообщил им, не поднимаясь из-за конторки:

- Вы явились вместе с радиопомехами. Я как раз слушал дюжину по "Морской Волне" и тут засвиристело в наушниках и затарахтел ваш мотор под окнами. Несколько секунд я даже не мог разделить эти звуки, но потом вы заглушили двигатель, а помехи в приемнике остались, ничего, кроме свиста, кашля и рычания не передает.

- Вот погоди, завтра уедем, тогда может быть наладится - веселился Мэн - мы на одну ночь к тебе.

- Как всегда

Ганс подал им ключ с цифрой на брелке.

- Надеюсь, найдется время перекинуться парой слов.

- Конечно, я тебе привез кое-что для коллекции

В собрании Ганса Рёкле насчитывалось, наверное, не меньше сотни диковин, но всякий их приезд он выносил и хвастался только одной какой-нибудь редкостью. Той ночью к гостям был торжественно внесен и представлен, как юбилейный торт, крупный глобус, обтянутый человеческой кожей.

- Обрати внимание, фрау - поздним часом Рёкле всегда был малость пьян и очень доходчив - лобковая область, женская, узнается без труда и приходится прямо-таки на Красное море, видишь, где Синай? Там ищут нефть до сих пор, но находят только калийную соль. Анальная же область, аккурат, совпадает с персидским заливом, вся нефть там - Ганс гулко постучал двумя пальцами по аравийскому полуострову - уверяю вас, так совпало не случайно. Вообще-то мой глобус похож на первичный шар плоти, о котором помнили даосские аптекари, самый первый шар был рассечен на мужскую и женскую половины, а впрочем, извольте видеть, глобус женский, или полностью кастрированный, значит, я на своем сравнении не настаиваю.

- Послушай, друг, а где татуировка? - Мэн недоверчиво лапал глобус

- Латынь? - припомнил Ганс - "Только смерть бессмертна", откуда это?

- Со спины - ответил Мэн - где она?

- Я ее убрал внутрь - признался собиратель, нехорошо, если такой афоризм пойдет по конкретному материку или океану, согласны?

- Так это не экспонат эпохи Третьего Рейха? - поинтересовалась Амина.

- Нет-нет, моя фрау - закрылся Рёкле пухлыми ручками - я сделал его сам, ну то есть сам натянул покрытие и нанёс карту. Глобус переделан из другого экспоната. Но об этом лучше спросить у мистера Мэна.

- Он сшит из паруса - начал Мэн, но Рёкле, не выдержав внутреннего напора речи, вновь рассыпался в подробностях:

- Да-да, из паруса, моя фрау. Грубый, неповоротливый, конусом шитый из женской кожи. Изделие примитивное. Несколько лет назад, светало, я курил на берегу в бухте, и вот, движется ко мне плот, смехотворная конструкция, бревна, кожаные связки, сверху тростник постелен, не верилось, будто на таком можно одолеть что-нибудь, шире бассейна. Подробности, конечно, я разобрал, только когда мистер Мэн подплыл совсем недалеко к нашим скалам на своем плоту.

- Первым человеком - добавил Мэн, указывая пальцем на Ганса - встреченным мною здесь, был именно он.

- Да-да - торопился договорить Рёкле - мистер Мэн с тех пор мой друг и весьма важный поставщик. Я глазел на ваш парус, пока вы подплывали, потом вы спрыгнули в воду и шли мелким морем, первая ваша фраза "вы правы, судно никудышее", звучала так, как будто ожидали меня там видеть. Как будто мы уговаривались. Я побежал по волнам, замочился, выдернул из плота шест с кожаным парусом и, убедившись, упросил мистера Мэна сделать первый вклад в мою коллекцию.

- Это была плата за двухнедельное житье, вино, обеды и ужины - уточнил Мэн.

Ганс смущенно улыбнулся, но спохватился:

- Кстати, не желаете ли чего-нибудь, все горячее будет через минуту, если прикажете?

- Вряд ли - отказался Мэн.

- Так ты нелегальный эмигрант? - повернулась к нему Амина - а как же сектанты, тюрьма в Новом Луксоре?

- Называй это, фрау, как нравится - вмешался Ганс - цум байшпиль, эмиграцией, но мне отлично известно, у вашего спутника дела цирлих-манирлих, а значит, побольше свобод и прав, чем у многих коренных. Хотите хотя бы шоколаду, раз уж вы отказались от ужина?

Он зашелестел фольгой и протянул Амине выглядывающий из мягкого металла прозрачный брусок с пузырьками внутри, похожий больше на речной лёд, чем на сладкое какао.

- Не пробовали такого? - самодовольно осведомился Ганс, разламывая лакомство пополам и предлагая гостям - метод очистки зерен до прозрачности изобрел гастрохимик Еботтендорф, мука какао под воздействием запатентованных им вспышек, делается вначале белой, затем дымчатой, и вот совсем прозрачной, миновав стадию превращения в масло. К фабричному производству, правда, рецепт не принят, дорого выходит, неудобная себестоимость, но кое у кого есть, кустарное, так сказать, производство.

- Брось дурачиться - остановил его Мэн - а ты, пожалуйста, жди меня в номере, я скоро поднимусь - сказал он Амине. Она тоже отказалась от своей доли "сладкого стекла" и Рёкле легко, как во сне, слепил назад половинки.

Пока Мэн обсуждал с Гансом по-немецки цену гуслей, Амина в номере разглядывала фото на стене. Вначале ей показалось: веселый пудель. Или приветливый человеческий череп, пятнами выцветший до бела? Или увеличенная голова бабочки с яркими черно-белыми мазками? А может, снят один из экспонатов музея гансовских тайн, тогда без Рёкле вообще ничего не выяснишь.

- Кто там у нас на стене, мордой наизнанку? - как бы между прочим спросила она, когда Мэн наконец пришел.

- Опиумный жук - не задумываясь, ответил он - знаешь, такой, находит и уминает опиумные листы, обкусывает юные побеги, вся морда от этого в бешеной опасной слюне, плантаторы с ними борются.

На экране кто-то бросал окровавленную рубаху в горящую комнату. Поморщившись, Мэн выстрелил в пожар пультом. По установленным Гансом законам телевизор в отеле принимал ровно двадцать четыре канала и без спросу переключался каждый час, любые изменения такого режима вещания допускались за дополнительную плату.

Амина любовалась старомодным громкоговорителем под потолком и его двукрылой тенью на стенах, когда Мэн, громко вынувший что-то из сумки у нее за спиной, обнял её плечи.

- Там внутри нету даже динамика, он ни к чему не подключен, декор и только - угадал он её взгляд и страшно щелкнул зубами над самым ухом - "фреймахен" - шепнул он попавшейся девочке и она поняла, хотя и не знала такого слова. В этом отеле люди быстро учились по-немецки.

Искры внутри летящего к потолку свитера, бело-зеленые маленькие молнии, такие же недавно бегали в ночной воде, мраморный огонь моря, размножались некие микробы, объяснил он. Контуры винтовок и ружей на "арсенальских" обоях Ганса остались заметны даже в темноте, напротив, без света казалось, плоские инструменты со снайперской оптикой развешаны повсюду, стоит протянуть руку. Ганс уверял, такая роспись убеждает постояльца в собственной силе и правоте. Многие с ним спорили, но если это были женщины, он не слушал, а если мужчины, мысленно зачислял их в пассивные гомосексуалисты и тем более не воспринимал всерьез. Большинство гостей знали, зачем приезжают к Рёкле. Его жена поставляла рабов и рабынь всему побережью.

Ласковый хлад лезвия задержался на пушистой окраине испуганного живота Амины, как раз между Марокко и Испанией, если вспомнить недавний глобус. Кожа на ошейнике мягкая, как масло, и прочная, как сталь. Аппетитный звук бича рассекает тьму. Мэн оставлял следы на её благодарном пергаменте: острова, моря и проливы - обдумывая каждый удар и медленно занося руку. Мастер, давно знающий своё дело. Амина, избегая глаз хозяина, следила за его жестами как будто извне, со стороны, только в горле сохло и дыхание стало рыхлым, словно долго бежала.

Если Ганс и подслушивал за дверью, то поначалу не разобрал ничего, кроме монотонного воздушного свиста плети и сдавленного рычания ему в ответ. Потом Рёкле мог стать свидетелем слов:

- Скажи мне, как тогда! - приказал инквизитор, доминиканец, судя по собачьей маске, застегнутой на затылке. Сквозь металл Ганс вряд ли бы узнал голос Мэна.

- Спроси меня, как тогда - взмолилась узница, связанная на полу по рукам и ногам в позе последней покорности.

- Ну и кто ты по гороскопу? - переспросила железным голосом собачья голова экзекутора.

- Сука - радостно простонала жертва и получила долгожданный удар фаллорукояткой плети по звонким и счастливым ягодицам.

Мэн, отложив собачий кнут и подняв Амину с пола за сбрую, посадил к себе на колено, поднес зажигалку к её ресницам и чиркнул кремнем.

- Молись, курочка - советовал он - или твоя грива вспыхнет во всех местах, скажу Гансу, он из тебя приготовит фрюштюк.

Она в ужасе, щурясь от колючего пламени, лепетала какую-то сбивчивую, детскую, на ходу составляемую, молитву. Теперь в комнате развлекались, ни убавить - ни прибавить, изодранная об куст девочка на коленях у требовательного волка.

Если Ганс за дверью не плюнет и не уйдет, то дальше услышит следующее:

- Вот твоя родина. Тебе не говорили, потому что ты сука, и, как и все суки по гороскопу, происходишь с давно отколовшегося от земли континента, вон он летает, смотри

Амина, ослепленная огнем, ясно видела, что фото на стене - черное астрономическое окно, в котором плавает ещё не обточенный космосом осколок, очень похожий на

Сравнить она не успела.

Если Ганс еще и подглядывал за ними, то уже через минуту мог видеть, как Мэн упаковывал тяжелую собачью морду, а на кресле устало валялась развязанная кукла, совсем без чувств, как и положено игрушке. Мэн взял ее руку, потрогал маленькую ладонь и кисть, укусил кукольный мизинец, но она не шевельнулась, ресницы не вздрогнули.

- Побудь дома - сказал он кукле на ухо.

Но Ганс вряд ли подглядывал и подслушивал, спрятав глобус и гусли, он скорее всего усваивал во сне алкоголь, а значит, слышать и видеть их могла только вечно недоуменная морда опиумного жука, недавно повешенная мужем хозяйки в этом номере под немым громкоговорителем.

 

Я пишу красными чернилами, потому что других здесь нет, хотя самой будет потом тошно читать. Но я читать не собираюсь. Вообще, никогда не читаю этот ненадежный пазл. Пишу для тебя.

Позавчера ездила к Гансу. Вот кому клизму в жопу надо сделать, пену в задницу. Заглядывала в наш номер, жука на стене нет, Рёкле утверждает, что вообще насекомого не помнит. Верить ему, впрочем, не стоит. Как только увидел меня одну, он как раз смотрел прогноз по ТV, лицо его сделалось, будто в графе "осадки", где обычно "дождь", "снег" или "безоблачно", он прочитал "огонь". Говорит явно меньше, чем знает. По двум деталям я заподозрила его в принадлежности к секте, о которой ты рассказывал: манера замыкать руки, окончив фразу и закрывать пальцами уши, чтобы не продолжать беседу. Подтверждает: "Да-да, правильно я думаю, Новый Луксор". Дал мне твое "паспортное" имя, подробнее, сказал, ничего не знает, упрашивал ехать отсюда чем скорее, тем лучше. Женщины, видите ли, одни к нему в отель не ездят, если, конечно, они не ищут покорных мальчиков для битья или не хотят купить какой-нибудь экспонат.

Кстати, об экспонатах. В отеле я заметила за колонной двух украдкой целующихся кукол, остановилась и присмотрелась, там статуя мастурбирующего мальчика. Никогда прежде ее не, впрочем, Рёкле вечно переиначивает интерьер, ненормальный. Камни перед его отелем, уверяет - метеориты, найденные по всей пустыне - голоса на площади, самый необходимый всегда неслышен, или кочующие в голове даты, самая нужная скромно прячется за других.

В клубе соврала, ухожу в "школу инфернальных моделей", никто не оценил названия, решили какое-то новое место для стрипа.

В Новом Луксоре я уже сутки. В телефонной книге гостиницы ни чего не нашла. Пришлось пару часов поработать журналисткой всем известного еженедельника, разыскивающей счастливца, выигравшего читательский конкурс. Дала полицейским несколько автографов. Один из них сказал мне, щелкнув клавишами: "Я не знаю, когда и о чем этот господин писал вам, но боюсь, вы опоздали на три с лишним десятка лет, кто-то, очевидно, просто использовал его имя и фамилию". Я с ним согласилась.

Если верить плите, выполненной в виде черных каменных гуслей, ты, или твой прототип, оставил этот мир за семь лет до моего рождения, в возрасте тридцати пяти. Даты выбиты между струнных дорожек. И примкнув губами к заглавной литере римского предупреждения, я получила незнакомый хищный поцелуй. "Каждому воздастся по снам его", если, конечно, меня не подвела латынь. Мемориальный секретарь не знает, кто до сих пор платит за могилу, полная анонимность, расчеты через банк, обычная практика.

Неглубокое блюдце, в котором лежит аудиокассета с моим голосом, или это черный хлеб с двумя, пальцем сделанными ямками, не рассмотришь в рассветных сумерках, особенно, если смотришь совсем не туда.

Когда я приезжала к Гансу, он не только изучал погоду, но и ставил простой химический опыт с китайскими весами. На одном блюдце, символизирующем печень, кубик сухого горючего тает, снедаемый иногда заметным полупрозрачным огнем. На другом блюдце, означающем сердце, осколок льда тихо превращается в воду. Я вижу этот хлеб, блюдце, стол, холодильник, я с тетрадкой, вся комната, дом и дома вокруг дома - неуверенно дрожат на весах, невидимо сгорая ради опыта взбалмашного коллекционера, который ищет, находит и со священным трепетом в руках, поджигает нас, мертвые и живые тела, запоминает манеру каждого горения.

Я не знаю, ехать ли мне отсюда или надолго остаться в Новом Луксоре. Тюрьмы в городе оказалось две. Государственная и частная. И ни в одной из них никогда не держали женщин запрещенного вероисповедания, стрелявших в полицию. Так отвечают. И тюрьмы горят тоже, вместе с надзирателями, заключенными и посетителями - один незримый костер. А на противоположном блюдце, внутри у меня, надзирателей, посетителей и заключенных, кое-что само тает, уравновешенное внешним огнем, кончается наша обоюдная ложь, убывает число отведенных слов, снов и мыслей.

Можно вернуться к Гансу, но ничего нового он не скажет. Можно застрелить его и мучиться теми же вопросами в тюрьме.

Растаял твой последний, самый красивый след из остававшихся у меня. Если натянуть плечо, змеиный язык еще различим, но уже к понедельнику вряд ли будет видно. Значит, у меня есть полное право, что тебя никогда и не. И ничего ты мне не показывал. Прекратился инцест с собственной тенью, потому что моя тень пресытилась мной.

"Из могилы в вагину" - так ты в машине уточнял маршрут, мы первый раз ехали в бухту и к Гансу. Ты говорил о вполне конкретной могиле, которую я видела и о не менее конкретной вагине у меня между ног. Я подумала тогда, ты шутишь над названием модной песни. Мне рано было знать. Бывает, даже после смерти пациента, его болезнь остается с нами и продолжает развиваться и свиваться, приняв форму последнего носителя. Возможно, не таким уж и отрицательным был твой результат на А-37, если ты вообще заходил туда, я ведь не видела твоих бумаг. Как и ты - моих.

Всё хуже получается спать без кошмаров. Напротив меня, через улицу, сотни окон утреннего небоскреба, образующие отрешенное лицо без пола и возраста. Я стараюсь угадать, какое окно сейчас погаснет, а какое - озарится. Никогда не угадываю. Окон слишком много, как плит на кладбище. Девочкой я любила гасить взглядом окна домов. Разучилась. Облака плавают в небоскребе, поворачивая в углах, как рыбы в аквариуме. Не зачерпнешь. Не потушишь.

Я рисовала кукурузные початки небоскребов, соты небоскребов, тлеющие головешки небоскребов, мерцающие в городском костре. Сети небоскребов, натянутые на рвущихся сквозь них птиц-невидимок, фонтаны и ливни небоскребов, скользкие скалы, небоскребы как глиняные таблички мельчайшего текста или партитуры оркестра ангелов, выдавленные из трещин в земном панцире кристаллические экскременты небоскребов, выкройки с геометрическим орнаментом ткани или тряпки на веревке, перевернутые в стеклянном глазе, великанские бутылки, задранные вверх телескопы, сжатые до предела пружины матраца атмосферы, готовые к старту ракеты, зеркала динозавров, в ожидании гигантов обслуживающие всякую мелочь, воздетые к небу жертвенники, сталагмиты и термитники, склепы и колокольни небоскребов. Миражи небоскребов, возникшие в воздухе от дрожания протянутых сверху вниз струн.

Я редко их видела. Они завораживали меня. Здесь они повсюду.

Мой сон в Новом Луксоре: Ты идешь к океану, на песке кем-то забыта пачка сигарет, вокруг нет даже следов. Ты вынимаешь одну, она уже зажжена. Затягиваешься, хотя - во сне я помню - никогда не делал этого при мне раньше. Пробуешь носом дым. По твоей щеке спускается слеза.

Я проснулась двадцать минут назад. Проглотила безвкусную слезу, вытерла вторую с подбородка и села писать тебе в этой комнате гостиницы "Новый Луксор". Не знаю, был ли ты здесь когда-нибудь. И чей там, в пяти автобусных остановках, у церкви, лежит камень, очень похожий на твой славянский инструмент.

 

Амина следила за радужным пятном на притемненном стекле автобуса, как оно скачет по стенам проезжаемых домов. За домами начались поля розовой кукурузы, оросительные трубы и послевоенные развалины. Проехали подряд несколько панцирных дзотов, в них, как убеждала внука впереди сидящая бабушка, до сих пор ночами прячутся уголовники. На минуту показался океан: два расходящихся друг с другом паруса и открывающееся меж ними большое розовое солнце - раковина, отдающая жемчужину. Шоссе загибалось в пустыню, ничего интересного впереди, кроме похожих на вешалки кактусов и заправок, не предвиделось.

"Две остановки по суху, две остановки по морю, две остановки под землей и будет все о.кей" - голосил "Автохит" у водителя. Нравится такая музыка не может - решила Амина - значит, дядька просто борется со сном.

"Я не знаю, насколько это опасно, но, похоже на высадку инопланетян из последнего фильма Морлока, так что советую вам бросить все дела, выйти на улицу и задрать голову повыше, начинается какая-то, никем не обещанная феерия, десант цветных сперматозоидов" - успело, заикаясь, сказать радио, прежде чем от "Автохита" остался один сердитый треск. Сидит у себя в студии, ничего не видит - разозлилась Амина на ди-джея.

Машины впереди уже стояли по всей трассе, на крышу джипа вылез ребенок с фотокамерой вместо лица, то и дело сиял вспышкой. Небо быстро проползли с погребальным звуком несколько ленточных червей рыжего дыма. Пассажиры загудели, припав к окнам. Водитель затормозил. Отодвинулась передняя дверь. Люди послушно посыпались из автобуса на обочину.

Что это ей напоминает? Над горизонтом разлили техническое масло небесной машины или пустили в атмосферу внутренности небесного животного. Тошнотворный перламутр колебался над испуганными и восхищенными головами, роняя вниз скорбно поющие хвосты. Огненный свист крыльев, бичующих воздух, напомнил колючую плетку Мэна в отеле, и она приятно вздрогнула. Амина была единственная на дороге, кто не совал пальцев в уши всякий раз, как пролетал с утробным траурным аккордом или ноющей нотой еще один хвостатый гигант. Утреннее солнце скрылось в палитре, кишащей всеми цветами. Мир стал цветной негатив: изумрудные, сиреневые, рубиновые и оранжевые тени, веер за веером, проплывали по песку, асфальту, машинам, лицам. Дни и ночи, да еще какие, вульгарно раскрашенные, менялись в несколько секунд. Мы на дне, а сверху буря - оглядывала Амина небосвод, кипящий красками. В хромированных латах авто бесконечно повторялись, как в кадрах, вплоть до горизонта, траектории вторжения, скользили, искаженные зеркальным лаком.

- Я с войны ничего такого не слышала - жаловалась бабка, недавно вспоминавшая преступников, и прятала лицо внуку в руки. Он гладил ее седые волосы.

Оттуда, куда направлялись эти тела, из-за пределов видимости, возвращался неровный ропот поверхности, пустыня и шоссе согласно отвечали пугливой судорогой на удары сверху. Люди вокруг крутили в руках бесполезные телефоны и каркающие приемники, некоторые заводили машины и куда-то медленно отправлялись, прочь с трассы. Амина плохо их видела, цветное моргание участилось, как в клубе во время рейва. Появилось даже желание танцевать, вот только бы сменить музыку.

Военные? Но кто мог на нас напасть? Учения? Но что это за оружие и почему ничего не сообщено? Куда пропала связь? Кто-нибудь из этих, дружно тормозящих, может ответить? Амина спрашивала себя нехотя, через силу, догадываясь: подобные вопросы - холостые пули. Пассажиры ее рейса сидели на асфальте, опустив лица вниз и заткнув уши, словно подчиняясь неизвестно чьему приказу, даже незнакомые обнимались и прятались друг в друге, собираясь все кучнее.

Амина отошла от них подальше. Издали, взбивая пыль, бежал к дороге человек, взмахивая флагом, как плетью. Она не могла сказать точно, какой именно флаг, мешала иллюминация. Лоскут, пляшущий в руках бегущего казался то белым, то голубым, то вообще каким-то слепым пятном. Когда человек остановился, но продолжал неистово сигналить знаменем, стало ясно - оно красное. Значит, все-таки война - устало подумала Амина, но тут же себя поправила: те, кто грезил войной под такими знаменами, перестали быть опасны, она, например, не встретила за свои двадцать семь ни одного живого, видела их только в хронике, а государства с таким или хотя бы похожим флагом давно стерты с карты. Чокнутый! Из тех, кто отгоняет в пустыню фургоны и там сидит без телевизора. Перепуганный фейерверком, поверил в войну с призраками и бежит сдаваться с флагом агрессора в руке.

- Предатель - ласково назвала его Амина - и откуда ты только вылез?

Предатель не подходил ближе, не переставая махать красным, сел метрах в пятидесяти от автобуса. Устав, накинул флаг на невысокий кактус и принял, как и люди на дороге, пассивную слепоглухую позу. Над пустыней рос занавес пыли, а оттуда, где предполагался океан, поднимался стеною пар - первый результат артиллерии невероятного противника.

- Выпьем за метеориты, которых мы не видим - говорил один человек другому на противоположном материке морозной ночью, радио и портвейн стояли между ними в снегу.

- Ты представляешь себе? - испытывал первый второго - указывая вязаной клешней на озабоченно бормочущий приемник и безмолвную бутылку - представляешь себе, какие у них там зарницы сейчас? Я представляю без проблем.

 

Новый ослепительный болид - ядро в царственном оперении, падал, обгоняя свой звук вскрываемой банки с газом. Повторяя за ним, целая эскадрилья драконов следовала в одном направлении, делила купол на тончайшие дольки. Залпы света участились до плотности артериального ритма.

Глаза это две порции одного и того же на соседних блюдцах, истязаемые лихорадочной светотенью, даже если они закрыты. Обманчивая догадка Амины: повсюду делается из нас, как из зерен, прозрачный шоколад по рецепту господина Еботтендорфа. От вспышек кровь и телесные волокна белеют, становятся матовыми - пар над кипящим морем, пыль над пустыней - и наконец, совершенно прозрачные, годны к употреблению.

Амина уже никого не видела, плохо ориентировалась и начала засыпать, чувствуя везде песок. Ей стало ясно, на что это похоже. Тайна, нужная, как оклик по имени в совершенно чужом городе, уносила её: так ведь это же Мэн играет на своих гуслях и возникают кометоподобные линии, калечащие землю и усыпляющие людей до прозрачности.

 

Амина могла бы сейчас встретить Мэна, если бы не села утром в Новом Луксоре на автобус. Эвакуация жителей, сонно сидящих на проезжей части и спуск их в метро, еще продолжались на окраине, но деловой центр очень быстро опустел, сюда попали сотни метеоров, примагниченные скоплением денег и компьютеров. Мэн присел на корточки в развалинах магазина, так часто рекламируемого последние месяцы, и окунул лицо в черный бархат понравившегося пиджака. Пора переодеться. К пиджаку он выбрал концертную бабочку, узкие джинсы индиго и рубашку винного цвета. Из окна полицейского участка за ним наблюдал и не верил глазам пристегнутый наручниками к лестничным перилам, всеми брошенный, арестованный. Частые вспышки, впрочем, обманывали зрение, мир непрерывно прятался и возвращался и любой неуклюжий труп в вывернутой витрине запросто мог казаться обновляющим гардероб человеком.

Новый Мэн заглядывал в глаза истекающим внутренней жидкостью, придавленным своими и чужими стенами, шкафами, лестницами и потолками. Остывающим Мэн закрывал глаза, повторяя: "Пора спать".

Выйдя из-за обугленного автомобиля, ставшего семейным склепом, он испугал нескольких, плетущихся невесть куда раненых. Показался им на секунду в сполохах офицером, врачом, родственником, спасателем. Несчастные полезли было через хлам в его направлении, но замерли, не найдя в гордой фигуре участия, обознавшись, попятились обратно.

Одетый как манекен в недоступном большинству магазине, глядящий на жертв в упор, как на давно известные, не требующие мимики, предметы, он был для них страшнее метеора. Он никуда не торопился отсюда, ему принадлежал теперь пострадавший город. Мэн смотрел на отступающих взглядом неприрученного животного, то есть забыв все имена.

Были и другие, кроме него, не торопящиеся в метро или прочь из разбомбленного звездным дождем центра. Выкатилась бабушка, почти вся упрятанная в оконную занавеску. На длинном шнурке у нее болтался ключ, которым больше ничего не открывалось, похожий издали на шило или карандаш. При каждом шаге ключ размахивался и несильно бил по тряпичному старушечьему животу. Сзади за ней крупная клетчатая сумка на колесиках, этот груз, толкавший в спину, и был причиной её никуда не направленного движения. Или другой господин, шагнул прямо из лопнувшей витрины, почти задев Мэна плечом, но даже не заметив. Не отрываясь смотрел себе в ладонь, будто там написан план выхода или заповедь, нельзя перестать читать даже на мгновение. Глядящий в ладонь спустился по выжженному склону в испепеленный парк, прилег в золу под дымящий каштан и продолжил чтение по руке, совершенно невозможное при таких световых судорогах.

Выбирались из стен те, кого если б захотелось обязательно назвать, не придумаешь ничего короче, чем "которые выходят из стен". Мэн им кланялся, вместе слушали плач железа, прилетевшего издали и встреченного здесь своим химическим собратом. Безглазые и полые тени, больше не замурованные в стенах, принимали непринужденные позы и обменивались вальяжными жестами. Мэн смотрелся в вертикальные лужи пламени там, откуда они вышли.

Он играл им на гуслях пустыми руками, без струн, перебирая пальцами, как кот выказывает от неги когти, как незрячий на ощупь читает кожей выпуклый шрифт, как птица поднимает с земли и несет добычу.

А слова они знали сами.

 

Русское окно

 

Глядя туда, мы никого, похожего на нас, не видим и можем только предположить недавнюю рубку говяжьих туш или свиных мороженых рыл, удается догадаться по созвездию красной крошки, разбрызганной окрест мясником. Алый пунктир на плахе, лезвии и снегу. Силач-татарин уже ушёл. Своё отмахал. Каждый выдох после взмаха у него словно слово "аллах", ужатое до "хал". Унёс своё мясник к невидимым нам прилавкам, в далёкие торговые ряды. Не будем предполагать ничего похуже. Зато воробьи тут как тут и даже шибче обычного носятся, наклевавшись, что ли, красненького? Перелетают, ищут, торопятся. Когда за неподъемным топором вернутся, кому потребуется махать, бог его знает. И только оперенная стая, ватага веселых подельщиков, долбит клювиками, ищет скоромной трапезы, собирает свою кровавую долю вместе со щепками, снегом и перламутринами дробленых суставов вокруг глянцеватой дубовой колоды. И не чирикают, чтобы не звать собратьев на свой тихий пир, только фыркают крыльями.

Или, другой раз, видно мартышку на кресте. Не то, чтобы человек в этом снежном пейзаже вовсе отсутствует. Крест ведь тоже воткнут не абы где, восьмиконечный, крытый. Но насколько доступно глазу, человек в окне заменен своим седьмой воды родственником. Как ведет себя? Прискакав к кресту, то просунет мартышачью бошку меж грубо оструганных досок, то, вспрыгнув на острие, уместит весь православный символ под мышкой, то отворачивается от всего света, то есть от нашего с вами наблюдения и других предполагаемых зрителей - отвесно вниз и противно повисает хвост - вне циркового своего разумения, всем видом укоряя доверившего ей сии чертовы черты. Теперь она на кресте, как новогоднее украшение на ёлке. Вот уже ждешь от неё знакомого: не видать, не слыхала, не стану врать -- но только вряд ли, пожалуй, сальто исполнит или перекувырок с подъемом-переворотом.

Да мало ли что увидишь, походя кинув взгляд. То ярый бычара, погрузивши рог в рыхлую плоть снеговика, холодного идола с деревенским чугунком на белой голове, остановится вдруг, мелькнет между рогами не свойственная парнокопытным мысль, то ночью, уже дунув на свечу, заметишь, павлин проверяет лапами новоиспеченный, дымящийся асфальт и рядом, сам собой управляемый, без водителя, беззвучно катается каток, асфальтирующий снег.

Смотришь - смотришь. Топор и крест. Пернатые и примат. Рогатый и механический, а так же сказочно хвостатый и тающий от лучей. Ну и что же тут русского? - спросишь себя. То, что во всех случаях всё уже случилось - ответишь себе, не умея пока лучше выразить свою мысль.

- Или не всё ещё? - снова спросишь.

И чудится тебе, того и гляди на белой бумаге появится свистун, выйдет в чисто поле уверенным шагом, без шапки, в камуфляже, схватит губами два пальца и по-разбойничьи свиснет, кого-то где-то поднимая. Упрёт руки в боки и ждёт. На лице его выражение "ну, ну" во всех смыслах сразу. И тогда в небе над полем обозначится группа живых, набухающих, точек. Прищурившись, убеждаешься, это парашютисты в черной форме. Но свистун не смотрит вверх, он и так знает как там. Парашютисты по очереди приземляются справа, слева, спереди, сзади от него. Свистун доволен и улыбается. Вы улыбнитесь тоже. Вот они все здесь, прилетели, все, кого вы хотите видеть, купаются в снегу, путаются в стропах.

Но не хочет появляться, разбойник. Может быть, не умеет свистеть, а вернее всего сохраняет нетронутой вечереющую морозную тишину русского окна.

Катька

 

- На Катьку тебе - сказал он дочке, припрыгавшей встречать папу в прихожую.

- Где ты был? - спросила мама, не появляясь из кухни. Он начал сбивчиво объяснять. В музее кукол продавали копии.

Незапланированных вечерних прогулок с ним не случалось давно, но сегодня у светофора какой-то троллейбус распахнул двери перед его носом и папа прочел на картонке имя нужного метро. Уже внутри оправдался: по земле домой наверняка быстрей, да и познавательней. Папа недавно перевез своих в столицу и такого пути не знал. В тот момент он не знал даже, повезет ли троллейбус в центр или только что оттуда. Через пару коротких остановок транспорт замер в необозримой веренице других машин. Стальные ставни пораженчески сложились, а вожатый вообще куда-то вышел, намекая на дальнейшую свободу передвижения. Понаблюдав в окно за пешими - они охотно сновали между колесных, подмигивая водителям с нескрываемым торжеством - папа к ним присоединился, шагнув в мокрый, сигналящий клаксонами, сиреневый декабрь. Блестящий асфальт вблизи - кожура звероящера-диплодока с камушками-пузырьками жира. Папа видел диплодока вчера по телевизору в сериале "Затерянный во времени". Неверно угадав близость дома, он пошел, считая столбики бульварных оград: каждый увенчан крупным черным яйцом в розетке. И это тоже было в сериале. Одни рептилии церемониально лакомились эмбрионами других.

Догадавшись об ошибке, он повернул от бульвара прочь, перешел площадь с обманчивым - похожим, но не вспомнишь, на что - названием. Потом он часто представлял, как было. Папа стоял у музея кукол, но еще не узнал об этом. Через несколько секунд прохладный свет вывески поманит его. По крайней мере, там скажут, как отсюда выбраться.

Дочка гордилась Катькой даже больше, чем он ожидал. Требовала себе такое же платье. - У нее даже ногти растут - жарко бормотала в папино ухо - не веришь? Мама с папой хохотали.

На следующий день дочка, сажая игрушку папе на колени, занялась шантажом: - Смотри, у неё "подарок", когда дорастет, ты должен что-то Катьке подарить, например, сережки, мы будем с ней их носить по очереди.

- Какие ты хочешь? - спросил папа и она пустилась в подробнейшие разъяснения, несколько раз перепутав даже цвет.

У куклы на по видимости пластмассовом ногте указательного пальчика действительно красовался белесый штрих, фабричный дефект, и папа подумал, сколько такие случайности придают натурализма конвейерным вещам.

"Пора Катьке ногти стричь!" - с этим лозунгом дочка пряталась в свой задиванный вигвам каждые два-три дня. Сначала папа обнаружил на вощеных катькиных пальцах изуверские следы маникюрных ножниц и настрого запретил ребенку портить вещь. Дочка надула губу и заявила, что ей не верят. Через час он нашел подброшенный к нему в карман брюк пакетик из-под блёсток с щепотью серых опилок. - Что такое? - показал он дочке улику издали.

- Катькины - все еще обиженная, ответила она.

Папа осмотрел руки дочери. Ничего нового, кроме пары чернильных меток, никаких криво откромсанных ногтей. - Где ты взяла? - продолжил он допрос. Дочка молча и с лицом победителя указала на куклу.

Папа лукаво взглянул на двух девочек - настоящую и искусственную - и меньшую поставил за стекло в сервант, сказав: - Проверим. - Проверяй - легко отнеслась дочка, пожимая плечами - только помни, что ей спать надо.

- Потерпит, а вот некоторым уже пора.

Отросшие за два дня в серванте катькины ногти производили удивительно живое впечатление. Вечером все было рассказано маме с демонстрацией доказательств. - Опять меня дурить решили? - весело спросила мама, внимательно их выслушав. - Никак нет - голос у папы был слишком тяжелый для розыгрыша. Дочка сцапала освобожденную из серванта игрушку и сейчас же убежала с ней.

- Может быть теперь так делают, чтобы ногти сколько-нибудь росли? - папа делился с мамой мыслями за чаем - может, так сейчас модно, ты ничего такого не слышала? Мама посмотрела на него, будто собираясь вырезать папу по контуру из интерьера. Скорее всего, она все еще не верила. Следующее испытание они устроили, услав дочку на выходные к бабушке и уговорив её расстаться с забавой под предлогом покупки нового сюрпризного наряда. Всем известно, что куклы ходят со взрослыми в свой магазин и там все меряют, как и дети.

Прозрачные уменьшенные ногти росли, как у нормального человекоподобного существа, "подарок" пора было уже срезать. Никаких прочих чудесных признаков на покрытом стойким воском теле - линий жизни на ладонях, отпечатков пальцев, половых отличий или осмысленных движений фарфоровых зрачков - при осмотре не обнаружено.

Папа позвонил по напечатанному внутри коробки номеру, но там вежливо отметили: музей отсюда переехал, знаете ли, экономический кризис, позакрывались многие, место подорожало, пока они без адреса, и способа связи тоже нет, во всяком случае, новым хозяевам не известен, можете оставить свой номер и тогда, возможно, с вами свяжутся, если мы их увидим и т.д.

Делиться с посторонними такой историей папа не спешил.

- А ресницы не растут у нее? - полушутя допытывался у дочки.

- Нет, ты же видишь, ресницы нет, все как у нас с тобой, мы ведь ресницы себе не стрижем, правда?

Раздумывая, не вреден ли открытый секрет для влюбленного в вещь ребенка, папа спрашивал себя, почему он выбрал в музейной лавке именно эту, ведь ему предлагали нескольких? Катька не была самой дешевой или манерной. Ему начинало казаться, она походила на Мальвину, потому и выбрал. Мальвина, конечно, псевдоним, а паспортное имя выяснить уже не выйдет. Единственный папин грех. Жирные вишневые губы, вдвое больше данных природой, обведенные, как мишени, глаза и стеклянный снежный парик. Его семья задерживалась, только сейчас садилась в самолет, встречать в аэропорту было некого. Узнав об этом, папа шел довольно бездельно и курил, пока не увидел Мальвину, поставленную на фоне парфюмерной рекламы - аквариума, полного электрической кровью.

Папа сам не доверял этой версии, кажется, позже ее придумал. В самый первый день появления Катьки в доме, мама, рассмотрев её поближе, сказала папе так, чтобы один он слышал: "На блядь похожа". И папа невольно вспомнил, а так вовсе они не похожи.

- Катя - маминым голосом говорила дочь - папа тебя не обижал?

- Она тебе, я надеюсь, не отвечает? - беспомощно в очередной раз попытался перевести все в шутку папа.

- Я ее и так понимаю, правда, Катя? Пойдем, голубушка плавать в ванну, тебя давно не купали.

Что вообще он помнит о куклах? В школе, после урока, посвященного изобретательству, будущий папа принес в класс радиоуправляемого Деда Мороза. Если идешь железной дорогой, наступая на каждую шпалу, напоминаешь марионетку. Дядя Мамед по утрам кормит с ложечки подаренную ему заграничными друзьями фигурку-вуду. Нет, так ни до чегошеньки не додумаешься. Звонить дяде Мамеду, большому специалисту по таким вещам.

- Ты понимаешь, суфии говорили, что бог ближе нам, чем наш ноготь, ноготь вырвешь - больно, а бога не вырвешь из себя, пока жив. Но и не соединишься с ним, пока жив. Это суфии. Еще есть метемпсихоз, переселение уже живших сущностей в разные тела, не обязательно, в людские. Чернокнижники, знаешь, говаривали, что статуи, куклы, манекены - дети одной, главной куклы и у них свой язык, который мы не ловим. А может, она медиатор, тогда совсем для вас не опасно, тогда ногти это повторяющийся сигнал, ну, допустим, от дальнего предка, который вы должны разгадать, как сообщение на пейджер, а до тех пор оно все будет приходить, пока нет ответа. Не выбрасывайте, ни в коем случае, не выбрасывайте. Я приеду посмотрю, это ведь редко так встречается. Самовозобновляющаяся материя, как в неосушимом кувшине или как манна, выступавшая по утрам прямо на траве.

Папа положил трубку, не дослушав. Дядя Мамед, большой специалист по тому, чего нет.

Папа, мама и дочка - они установили очередность: кому когда стричь.

Папа говорил про город церквей целую неделю, но она плохо слушала и запомнила мало.

Взрослые, поделившись тут на женихов и невест, затеяли какую-то, не сразу понятную, игру. Вышел Дед Мороз, или его осенний брат в пепельной бороде, нарядный, как елка к празднику, и заговорил громко, но нельзя было разобрать, кроме "нашим" и "главы". Откликнулся хор, спрятанный не видно где, девичьими, просящими голосами. Дед в царской шапке стукнул золотой палкой в пол и по лицам многих вокруг пустился первый порыв. Пение усилилось, теперь дед, насупив брови и старательно растягивая рот, нараспев повторял по-прежнему незнакомое, как будто хотел, но не мог, говорить по-русски и некоторые твердили за ним, как будто знали язык страны, откуда он приехал.

Дочка любовалась поющей бородой деда. Сладко пахло маслом. Янтарный воздух вился над лампадами.

Одни начали покачиваться из стороны в сторону, изображая ветер, а иные стояли как окаменелые, с неудобно согнутыми руками и замершим взглядом. Получалась гроза в парке со статуями. Возможно, дед должен был сечь их молниями. Вот одна из таких "статуй" заклацала зубами и затряслась, будто ей невесть как холодно, так промокла, или у нее жар. Приглядевшись, дочка решила: да, тетя - дерево с трясущимися листочками и капли бьют ее снизу доверху. Дядька, с трудом перед этим крестившийся, по незаметной команде нарядного деда, поскакал на месте, пытаясь достать что-то макушкой в воздухе и быстро-быстро всем подмигивал. Он играет забытый во дворе упругий предмет, например, мячик, третируемый ветром или стукающую в порог и отпрыгивающую вверх неразменную каплю. Дочка предположила, может быть, они видят в общем сне эту грозную ночь, а она одна здесь не спит, и значит, бормочут они на языке сна, папа ведь тоже иногда скажет, не проснувшись, и тоже не понять, хоть и похоже.

Бабушка из задних рядов кинулась дуть на свечи, расставленные кругами, как на торте в день рождения, но именинницу за волосы и одежду оттянули другие, которые пока никак не сыграли. Они свечи зажгли по-новой. Дочка не догадалась: что ли бабку убивает гроза, запрет в правилах выскакивать в такую непогоду, и поэтому дней рождения ей больше не будет? И кто-то, не видно за спинами, залаял по-собачьи и заскулил очень похоже. Вот это понятно: полкан в будке боится грома и трясет цепь.

Дед строго вывел за руку одну из толпы, положил ее лицом в старую копченую книгу и стал шептать над ней стих, отчего голова спящей перестала слушаться и болталась в книге, вытирая страницами вымокшее лицо. Когда дед отнял книгу, лицо и вправду оказалось мокрым, блестящим. Дочка совершенно утвердилась: все тут спят, хоть и ходят. Раньше никогда она с такими не играла. Самая маленькая, не спала она посреди их стонущей, колышащейся, шуршащей бури. Подтверждая грозу, дед делал дождь, щедро брызгая с рыжей метелки на головы спящих. Побрызгав, он забирал кого-нибудь в невидимую за колонной комнату, хор крепчал, но сквозь него пару раз доносились из комнаты позорные, дикие слова, какие кричат во дворе, и то редко, самые злые из мальчишек. Их выплевывал мультяшный голос, вряд ли человеческий, скорее кошмарного персонажа. Эти слова, словно отданные назад глотки, смутили дочку и она обернулась за советом к папе с мамой, улыбаясь в знак того, что не спит, на нее дед не действует. Всю службу бледные родители всматривались в маленькую фигурку в платочке: не испугалась ли? не начала ли реветь? Но она с теми же вопросами поглядывала на Катьку, тиская куклу в руках: как она? не боится? не устала еще? Катька вела себя спокойно и дочка одобрительно поправила ей платок, заколотый булавкой на шее.

Последнее, что запомнилось. В самом конце представления, когда артисты выстроились к деду, пробовать что-то темное с маленькой ложечки, один, не захотевший просыпаться, показывая свою силу, перевернулся вверх ногами столь легко, будто был он шахматная фигурка, а не человек и стоял так, выпучив глаза, на одной руке, прижимая другую к сердцу. Вырываемый с корнем куст. Но буря миновала.

После всего "благочестивые отроки" отскребали с противным скрипом восковые пятна от серых половых плит. Семья подошла к деду, успевшему переодеться в черное. И папа назвал его "отец". Это многое меняло. Ей говорили, что у папы был отец, но дедушка умер и теперь, оказалось, вот он. Значит и остальные мертвы? Изображают у себя грозу, а гроза в это время случается где-то у живых. Все, приснившееся мертвым, явь для нас? Признав в нем своего деда, маленькая подобрела к бородачу. Получалось, ее дед у них главный, одевает и снимает с них сон, а ей, да и маме с папой, удается не спать, ведь они родня.

Дочка хотела обо всем этом спросить, но почувствовала, при покойнике, а тем более у него самого, так спрашивать неприлично, лучше подождать, само подтвердится.

- И что нам с этим делать? - вместо нее спросил папа, заканчивая разговор.

- Молитесь, я укажу вам какие молитвы - отвечал дед, почти не шевеля бородой.

- А с куклой? - уточнила мама.

Было видно по лицу, что ответа дед сейчас не знает. Он повел глазами медленно, как следят за тараканом или читают не очень внятный почерк.

- Лучше оставить ее у нас.

Папа протянул деду Катьку, ожидая вопля у себя за правой ногой, но там затаилось маленькое молчание.

Новый владелец куклы, сунув ее в какой-то ларец, тронул гостям лбы своей масляной кисточкой. На прощание папа поцеловал деду руку, а дочка запомнила: так делают не только встречаясь с настоящей дамой, но и прощаясь с мертвым родственником.

Раскрыла рот только на воздухе, спускаясь по ступенькам и рассматривая обступившие храм черные кресты с затейливыми буквами.

- Дед Катьку к себе хоронить забрал?

Папа молча пошел обратно. А мама подумала: "Ну, может, после того, как она побыла в церкви, кончится?" И не смогла себе ответить, кого именно разумеет под словом "она".

Мама пила голубой сок из прозрачного стакана, а папа смотрел в овальное окно на стене. Они плыли между звездами и облаками. Там, внизу, если верить новостям, возникли недавно "неконтролируемые" территории: некто сейчас, разглядев с земли сквозь пелену их мигание, мечтал резануть пулеметом темную надменную ночь, туго натянутую от Урала до Берлина, ни во что особенное не целясь.

Причесанная и умытая, Катя спала в лакированной коробке на скользком батистовом снегу у дочки на коленях. Клетчатая шотландская юбочка, белая рубашка и жилет с блестками. Одеты девочки были совсем одинаково. Вчера в ток-шоу, которое принимали сто стран, папа впервые позволил себе то, чего никогда раньше не произносил на людях: "Я счастлив, что нас посетило чудо, пусть оно и не такое, как представляют многие, но ведь именно поэтому оно настоящее. Чудо не может быть ожиданным. И я желаю, чтобы нечто подобное случилось с каждым. Чтобы жизнь людей изменилась, выбилась за рамки обыденности, благодаря вниманию людей к деятельности высших сил".

Согласившись на контракт с фирмой "Наше чудо" - дочка долго и с удовольствием выписывала свою закорючину и очень хотела, чтоб Катя тоже подписалась - вот уже пол года семья путешествовала. В обнимку с Катей дочка рассматривала себя в обнимку с Катей на обложке самого известного детского журнала. В интервью журналистам отвечала "ну и чёшто?" на вопрос: а как она отнесется, если ногти у ее куклы остановятся? Но ногти не останавливались. Срезать их завтра удостоится чести внучка действующей королевы, а до этого в списке были: победительница конкурса на лучшее желание, отличница христианского приюта, племянница президента, крохотная вундеркиндша, еле достающая до своих клавиш и много других.

На тропическом острове, где у папы все время болела голова от цветов и он не спал, к ним в номер проник какой-то, натворивший шуму. На суде он, между прочим, сказал, что не собирался воровать куклу, а только хотел тайком отчикать у неё пару ноготков, ведь каждый на аукционе стоит дороже, чем бриллиант, везде торгуют подделками, красть же саму незачем, исчезнет, и не докажешь, чьи у тебя в сейфе ногтики. Даже этот случай не заставил дочку согласиться на персонального для Кати охранника и непробиваемый стеклодом.

За эти шесть неполных месяцев всем приходилось много волноваться. Вначале позорная экспертиза: казалось, биолог с теологом не договорятся никогда. О катиных ногтях сняли клип под микроскопом. Это видео, убыстрив, использовало МТV, как заставку. МТV неплохо заплатило семье за пленку. А вот магазин игрушек, выставивший напоказ гигантскую неоновую девочку-рекламу с бегающими туда-сюда огоньками на кончиках пальцев, отказался платить, сославшись, мол, ничего такого в виду не имеем, и все-таки адвокаты добились погасить на огромных пальцах мигание т.е. в чистую дело никто не выиграл.

Потом самозванство: по всему миру объявились куклы с "растущими" и даже "исцеляющими" ногтями, волосами, а то и всем телом, куклы, потеющие маслом, плачущие слезами и пророчествующие изделия. Каждый раз несколько дней уходило на разоблачение фокуса. Катя вновь и вновь оказывалась единственной в своем роде, хотя до сих пор где-то еще дурит народ пара шарлатанов. Любой стране, а тем более, любой фабрике игрушек, хочется свою такую, поэтому семья заявила: чудо принадлежит планете, мы не собственники, мы - хранители, большинство полагающихся нам по контракту денег тратится на благотворительность, если, когда дочь вырастет, чудо не иссякнет, то Катя станет общей в самом буквальном смысле, пойдет по свету, от одних к другим детским ножницам. Мы хотели бы только, чтобы имя, данное нами этой волшебной вещи, не менялось. В память о нас.

Дочь то и дело поправляла подушку под кукольной головой, оборачивалась к родителям, подмигивала папе. В самолетах у нее не получалось спать. Семья летела навстречу утру, туда, где с ними обещал встретиться Далай-лама. Приходилось арендовать себе весь лайнер, чтобы отдохнуть от громких восторгов, сектантских проклятий, идиотских вопросов и завистливого детского рева узнававших их и куклу издали. Им предстояло решить важную вещь: не слишком ли для детской психики предлагаемый "Нашим Чудом" мировой тур? И как понять этих новых "кать", у них съемные ногти, можно резать. Стоит ли вообще звонить адвокату по этому поводу или уже все равно?

Папа загляделся, как винты молотят рассветный воздух. Самолет с куклой на борту снижался. Мама размышляла, пострадала бы или нет Катя, если бы они сейчас разбились, или, как и прежде, поражала бы взрослых и детей, отыскавшись в авиаобломках и заслужив немножечко дурной славы. Неконтролируемые территории остались очень далеко. Чей-то голос предупреждал, что мы уже входим в облачность и возможны ямы.

 

Идеи

 

С утра у него пошли идеи. По направлению на работу Аркадий Львович нагнулся к куче угольной пыли, которую невыносимо громкая машина уже собиралась сжать, с чем-то перемешать, сделать асфальтом. Поймал пальцами уголек и решил попробовать на язык: как машина, каково ей кушать антрацит почти ежедневно?

Не успев даже сравнить с чем-нибудь привкус, он увидел, как на него в упор глядит -- весело, но исподлобья -- нарисованный человек, итальянский мальчик с бесконечным лабиринтом лапши на дынеобразной тарелке, на голове белый колпак, а выше иностранная надпись. Пожалев вечного (фирме более ста лет) мальчика, Аркадий Львович подрисовал ему один (хотя бы) ус угольком, и сделал это столь ловко, что уже остановиться не смог. Черный пушистый ус выехал за пределы плаката. Про работу Аркадий Львович и думать забыл, он теперь тянул ус нарисованного мальчика через весь город, стараясь чернить как можно прямее. Писал по воздуху, чертил, если попадались, по темным влажным стволам деревьев, где линии не было видно, ну да все равно, все равно куда. По стеклу и блестящей стали толкающихся авто, по неструганному забору, по железным оградам, сырым афишам и прочее, чертилась черная черта, прерывистая, но не теряющаяся как идея.

Наконец, досталось и человеку. Миловидная, о чем-то задумавшаяся гражданка не увернулась и получила антрацитный шрам под глаз и через переносицу из рук Аркадия Львовича. - Что? - вскрикнула она, не понимая. - Ус итальянского поваренка рисую - прошипел объясняюще ей человек с испачканными пальцами и заторопился дальше. Только бы хватило угля - думал он - кончается. Но следующая идея гласила: даже за сто лет волос не мог бы достигнуть длины в столько пересеченных улиц и поворотов за углы. И Аркадий Львович сам уголь выбросил, решив пойти акробатом на руках и одновременно пищать компьютером. Но это скоро прошло. Пора было устраивать ловушку.

Аркадий Львович купил (без фокусов) в маленьком подвальном магазине водку, закуску, пластиковые стаканчики. Разлил, открыл банку с маринованными огурчиками, раскладным ножом поломал хлеб - все это на столике во дворе, рядом с качелями и брусьями. Подготовив место, Аркадий Львович отбежал за гараж. Ждать. Первый же, явившийся сюда человек, оказался не против приземлиться за стол и, покрутив головой по сторонам, притронулся к белому стакану, нюхнул жидкость, вбросил ее в себя. Ничего не переменилось вокруг. Убедившись, мужчина по-свойски стал хватать огурцы и наводить руками на столе правильный порядок.

-- Вот вы здесь кушаете чужое - начал издали охотник, приближаясь из-за гаража к позарившемуся на приманку обывателю - и совсем не хотите думать про то, что еда превратится известно во что, это чужое станет через пару часов вашим. Вашим отходом - пояснил Аркадий Львович, осторожно присаживаясь напротив -- можно я? - лукаво попросил он, указав на стол, играя роль, будто тоже не знает откуда это взялось и не прочь приобщиться - покакать можно хоть за гаражом, я только что оттуда, там это многие делали, сидя на корточках, судя по следам.

Попавшийся гостеприимно растопырил пальцы и пододвинул полный стакан к Аркадию Львовичу, довольно дружелюбно подмигнув и похрустывая огурчиком.

-- Представьте себе картину: присевший на корточки красивый человек с ищущей тоской вглядывается перед собой - не унимался тайный хозяин пира, продолжая испытывать соблазненного - картина так и называется "какающий Адам", надеюсь, чтобы не испортить себе аппетита, вы поймете этот сюжет не буквально, а как аллегорию, вам известно хотя бы, что Адам выкакал свое, а значит и ваше, тело, будучи бесплотным?

-- А ваше? - добродушно поинтересовался собутыльник.

-- В этом смысле все мы братья.

-- А как же эти, на летающих тарелках? - явившийся, видимо, был любитель почитать развлекательные газеты.

-- Да какие тарелки? - с интонацией доброго мудреца проповедовал Аркадий Львович - кажущееся вам летающими тарелками это на самом деле крышки от наших сковородок.

-- Мы братья с тобой - чтобы не нагнетать, явившийся согласился с предыдущим тезисом и разлил в оба стакана по следующей.

-- Только потому, что твоя мать родила тебя, а не меня, ты не признаешь меня братом? - оскорбился Аркадий Львович, угадав в собеседнике сарказм и наплевательство - итак, вы не признаете братом этого человека? - спросил он, указав на себя - а этого? - он выхватил из кармана одну из выигранных недавно в карты монет и поднес ее к носу насупившегося, сидящего напротив. Там был отчеканен профиль давно почившего императора.

-- Это какой-то царь? - без особого любопытства осведомился не желающий всерьез признавать себя братом.

-- Я тебе расскажу про царя - прервал его Аркадий Львович - у царя блоха жила заводная и были они в некотором опасном смысле с ней взаимозависимы. Вся жизнь государя, с зачатия и царского венчания и вся история танцующей машины, с изобретения и микроскопической сборки, как два сообщающихся сосуда. Царь не подозревал об этой обусловленности, но танцующая машина, да, знала. Блоха жила у царей и цари погибли, потому что ее случайно испортили, вон вымели. Завод кончился.

Аркадий Львович изображал гостю танец механической блохи, только в увеличенном виде. Зритель смеялся. Еще Аркадий Львович изображал львенка, потому что так его звали когда-то в школе другие ребята, считалось обидным, впрочем, сам чувствовал, львенок у него выходил слабо, наверное, поэтому, зритель смеяться перестал и стал поглядывать, не видит ли их кто? Аркадий Львович ради правдоподобия взъерошил, как умел, волосы и ходил вокруг стола по песку на четырех мягких, грациозных, пружинящих лапах. Языком танца и пантомимы он жаловался на дразнивших его в школе других ребят и параллельно намекал: во искупление этой детской обиды не мешало бы налить еще. Водка на него пока никак не действовала.

К облегчению вконец замороченного ("а случайно ли ее вымели?") и слегка окосевшего человека, соблазнившегося на свою беду бесплатным угощеньем, во двор зашел еще некто, да к тому же, кажется, знакомый и близился к ним, заинтригованный творившимся вокруг стола представлением.

-- Мелет такую муку - сидящий ввел в курс подходящего, показывая на ползающего на четвереньках - ничего не поймешь, одна высшая математика.

-- Высшая математика - пробормотал себе под нос "львенок", пробирающийся под лавкой - это когда можешь доказать, что у бога именно три лица.

-- Мы братья с ним - прыская, пояснял прежний гость новому, возвращаясь к уже проверенной идее.

-- Братьев связывает кровь - без интонации сказал новый.

-- Братья! - обратился к ним переполненный идеями Аркадий Львович из-под стола - давайте откроем свое кафе или бар, такое, где никто не был еще ни разу.

-- И как назовем? - спросил подошедший после, допивая прямо из горлышка.

-- "Кровь"!

-- Просто кровь?

-- Не "Просто Кровь", а "Кровь".

-- Кровь и все?

-- Не "Кровь и все", а "Кровь" -- отстаивал идею Аркадий Львович.

Но они больше не слушали его. Все было выпито и проглочено.

Со следующей идеей стоял он уже в другом месте и потрясал собственными пальцами перед собственным лицом. "Ебать-колотить - выговаривался, мысленно совершая и первое и второе - "ведь ясно-понятно, физическая красота, скульптурная каноничность, художественная пропорция всякого из нас - он заглядывался на торопящихся мимо людей, отыскивая в них элементы этих внешних достоинств - "зависит, даже прямо определяется старательностью родителей при соитии, послужившем причиной зачатия, искусностью и длиной полового акта. Кого впопыхах заделали, тот так и выглядит, как вон тот, а у кого занимались как следует, того хоть сейчас на подиум или сразу на обложку, без конкурса.

Аркадий Львович стоял на площади у памятника незнакомцу и пробовал увернуться, но идеи падали на него, как бомбы на Белград. Только бомбы летят сверху и снаружи, а идеи - снизу и изнутри.

Он вгляделся в литого незнакомца и определил по лицу: такой человек мог прославиться тем, что зарядил ключ от ворот своего двора в ружье и пробил такой пулей волчье сердце, освободив город от оборотня.

На глаза попался зачитавшийся объявлением длинноногий паук на бетонном столбе. Темнотырь, или по-народному, тьмырь - опознал Аркадий Львович отлично видное между букв насекомое - чаще всего встречается на развалинах монастыря. От него ценная паутина, если собрать ее и подогреть на пламени зажигалки, у вас будет готовый бальзам, которым можно смазать ноздри или, если греть дальше, готовое лекарство от всех бед, которое вводят в вену.

Идеи вели его и привели к деревьям. Порода, возраст, высота и толщина стволов рощи, вот от чего зависит дальность, звонкость, точность, глубина и другие параметры нашего эха - обратился он среди деревьев ко мне*, потому что после опыта с приманкой людям больше не доверялся - я не раз и не два оглашал своим эхом леса разных частей света и можете мне поверить, березовое эхо совсем не то, что секвоевое, кипарисовое не ровня ореховому, кажется, вы меня понимаете? Он даже закатил глаза, изображая кого-то, читающего название его диссертации на эту тему, например, приемную комиссию, некоторые члены которой, между нами говоря, уже звонят куда звонят в таких случаях, не дослушав его доклад, неоднократно прерываемый фонограммами, подтверждающими, как именно соискатель оглашал сельву и дубраву.

Идеи потащили под землю. В метро он закрыл глаза, пока вагон ехал в тоннеле. Получилась одна тьма в другой, как матрешки. Бред, спрятанный в реальность - это жизнь. Реальность, спрятанная в бред - это помешательство. Аркадий Львович не сказал этого вслух, уже боялся разглашать командовавшие им идеи.

*Предположим, я здесь нечто, вроде бога.

Присматриваясь к окружающим его гражданам пассажирам, он узнал их всех. Они были опущенные ребята. Их опустили давно, когда они служили на подводной лодке и тайно курсировали у американского берега. Лодку подбили. Она опустилась на дно окончательно. В издевательских целях через несколько лет янки подняли субмарину. Подняли, чтобы всех там опустить. Буквально отгомосечили все трупы, надругались и над рядовыми и над командным составом. "Они поимели наших парней". Об этом писали газеты. И теперь, они окружали его, эти давно мертвые, опущенные ниже морского уровня ребята. Узнал их, потому что уже видел тела по телевизору.

Не они одни только, вот, он увидел, идет собака. Она ночная собака. Днем прячется в метро, а ночью бежит, выбирая разные не модные места, из одного конца России в другой. В зубах у этой собаки свернутая берестяная грамота. И на этой бересте надпись "Царь батюшка". Больше там ничего не написано. И покуда бежит ночная собака из конца в конец, все мы есть. А как только измерит лапами нашу землю, побывает тайно везде, тут и мало что от нас останется.

Но это еще не все. Есть криминальное прошлое у той собаки. Раньше она служила в милиции и вдруг заговорила - "дай червончик!" - после того, как участвовала в осмотре церкви и побывала за алтарем (дело о пропаже икон). Церковь не признала собаку чудесной и, обидевшись, она побежала по стране.

Хор дрожащих мембран над головами подземных пассажиров, это ветер андерграунда тревожит жестяные пластинки, зачем-то выстроенные между ламп, ради какой-то советской красоты и советского резонирования.

Первым из метро выходит призрак, утром, когда поезда еще не ездят - с тихим хохотом подумал Аркадий Львович, выходя из метро. И он-то, призрак этот, и есть забравший себе иконы, грабитель наш, он и есть сам "Царь батюшка".

Он снова был на земле. Посмотрел, как совершают круг три голубя, белые, как ангелы, только если попадают в прямой луч солнца, просвечивает их рептильное происхождение. Загибается за угол вместе с длинной стеной слово "любовь". Аркадий Львович прикоснулся лицом к окну чуть повыше этого слова и стал щекой и лбом вытирать со стекла колючую пыль. Там, в цеху, рабочие делали библии и упаковывали их: Ветхий Завет в синюю бумагу, Новый Завет в желтую бумагу, а Приложения - в красную. Здесь забастовок не бывает - сразу понял Аркадий Львович - непроизводственные собрания запрещены. Рабочие, делавшие библии, посмотрели в ответ: кто это на них таращится? Но Аркадий Львович поспешил исчезнуть и уже шагал от фабрики прочь, так что они не увидели ничего, кроме обыкновенного заоконного салата.

Начиналось настоящее потопление идеями. Потопляемый перешагнул чернильное пятно в какой-то подворотне, срезая путь от одного, неизвестного ему места, к другому. Это пятно никто не замечал, даже дворник, а если бы и заметил, то сделал бы наверняка поверхностно-мистический вывод, подумал бы полувсерьез будто это кровь кого-то невинного, однако это не кровь, а разбился единственный флакон с абсолютно несмываемыми чернилами золотисто-розового оттенка. Даже если убрать все, саму подворотню, пятно останется в пустоте.

Аркадий Львович теперь отличал такие вещи бегло, даже не думая останавливать на них ум. Он достал из кармана раскладной нож, которым два часа назад кромсал хлеб для приманки слушателя, и, вынув тугое лезвие, пошел прямо к остановке маршрутных такси. "Убит в маршрутном такси" -- хотел бы он прочесть о себе в завтрашних газетах. План: захват маршрутки, угрожая ножом шоферу и остальным, угроза взорвать весь салон, снайперский ответ чрезвычайной группы и завтрашний некролог. Но тут почти состоявшийся враг общества подумал: быть убитым другими - такое же преступление, как перечеркивать крест-накрест стихи, даже неудачные, и выбросил нож на бегу так, как будто вдруг стал пацифистом.

Скоро его можно было видеть на мосту с гроздью черных гелиевых шариков над головой. Аркадий Львович говорил речь на перилах, ни к кому на этот раз, даже ко мне, не обращаясь: "Международные дома презрения и международные дома терпимости! Экономическое презрение одних стран к другим и необходимость экономической терпимости". Махнул рукавом, решив не продолжать. "Дойду ли до дна?" - формулировал он главный вопрос эксперимента, нагибая вперед и вниз голову. Разбиться о воду ему не дали те самые, черные шарики с гелием, привязанные нитками за пуговицу. Затормозили.

Его прыжок был замечен речным патрулем, дежурившим близко, почти сразу. Вода оглушила и обрадовала, как буря, перед глазами роились мелкие пузырьки, словно в праздничном газированном стакане. Потопление идеями продолжалось. По идее истина берется из случайности, как жемчужина из песчинки. Реагируя на вторжение хаоса, мы обволакиваем его собой и если это по идее удается, нам представляется, мы чувствуем, что видим истину. По идее Аркадий Львович собирался превратиться в такую раковину, вот только бы дойти до дна, и медленно производить жемчужину, выделяя перламутр, или попасть к опущенным, на оскверненную подлодку, а через них опять в метро, но почувствовал, как новая идея толкает его прочь от речного дна. "Выхожу один я на поверхность" - сказал он мысленно сам себе, растворяясь в пустом темном беспамятстве.

"Успел нахлебаться" - говорил парень с патрульного катера, вылавливая шестом только что всплывшее тело с пузырем пальто на спине.

 

Сны дисангелиста

 

Я проснулся от его взгляда. Неосторожные тени уличных лип скользили по угольному портрету на стене, складывались и расплетались, и губы покойного, поначалу несмело, а после все настойчивей и быстрее стали говорить неслышные слова этой ночной и липовой речи. Я пытался угадать, но ничего не выходило - лицо оставалось нарисованным, а живой, волнующийся рот повторял как молитву нечто, явно до меня относящееся.

Конечно, он беседовал сам с собой, но уловив несколько обрывочных фраз и, обнаружив, что ему доступны не только мои сны, но и причины их сочинения, а так же рецептура, я узнал, что сумею создать собственный язык, не бессмысленный хоровод звуков и фраз, имеющих непринятое значение, а именно язык с подводными сокровищами и синекрылыми нимфеями, танцующими на головокружительной глубине у самого изумрудного дна.

Как можно изобразить отношение этого, вдруг ставшего возможным, языка к моему нынешнему, тому, на котором написан читаемый вами текст? Татуировка на теле, точно и в цвете повторяющая размер, оттенки и связи расположенных внутри органов. Особенно хороша будет матовая паутина мозга, нанесенная на выбритый череп.

Портрет, разбудивший меня, не был чьей-то отдельной личиной, но, скорее, представлял голову человека с очевидной зрителю внутренней архитектурой этого органа. Даже пол его вряд ли был определим.

 

Я сделаю себе манекен. Я сошью ему одежду и стану его любить. И манекен напишет обо мне, выкрав мой автограф и поставив его в конце текста.

Манекен с рентгеновским зрением, не видит мяса наших лиц, и формы губ и цвета глаз, если только глаза у нас не из стекла, зато он отлично видит, из чего собраны наши крылья. Насквозь. Подробности трубчатой арматуры летательных конечностей открывают ему правду. Весь веер виден. Поэтому любой из ангелов смущен, заметив околдованную куклу в стеклянном плену магазина, в тот час, когда на улицах никого, кроме манекенов и ангелов.

Молись, манекен, молись, чтобы моя книга получилась длиннее. Ты никогда не был зачат и никогда не был рожден, тебя отлили из зеленого бутылочного стекла и нарядили в мой костюм, прежде чем определить в аквариум престижной витрины, откуда ты с наслаждением разглядываешь скелеты уличных сумасшедших, делающие тебе иногда знаки.

Мой манекен не хочет быть трупом. Мой манекен мечтает стать моим памятником.

 

Вот мой палец безымянный, прыгнул, хохоча, на пол, за ним другие - кто под таз, кто в сумку для инструментов, кто в ущелье между книгами. Утром, покинув многосерийные темницы сна, я обнаружил, что руки ушли от меня. Сбежали. Судя по музыке тарелок и ножей, обе твари, решительно позабыв прежнего владельца, ищут ключ в кухне, играя вилками, приподнимая крышки кастрюль и досадливо громыхая дверцами полок. Кое-как я сел в одеяле. Длани не отозвались на зычный оклик недавнего своего хозяина, дрожащий тембр не растрогал их души, если вообще можно признавать душу за отдельными конечностями, портретами, статуями, машинами и рабами. По невозможности движений безрукость напоминала свинцовую обмотку вокруг тулова.

И все же зря они искали ключ. Наощупь его не сыщешь. Ключ подвешен над самой крышей, своей массой отягощая нитку, он удерживает над домом воздушного змея с тигриной мордой и притягивает к нам молнию. Порою стучит в потолок, когда освеженный небесным электричеством предгрозовой воздух особенно свирепо хватает нашего бумажного тигра, чтобы тут же отпустить, признав весомость ключа.

 

Все началось с того, что А В С D E F объявили, не сговариваясь, священную войну небесным дворцам и земным хижинам, финансовым пирамидам, фабрикам по производству грез, модным шаманам и их телевизионным отражениям, да, короче говоря, всем, кто использует алфавит. Пришло, значит, такое время.

А уселся в чистом поле на камень писать вилами по воде неуловимые картины, петь хрустальные хоралы, от которых у случайных слушателей мозг навсегда сжимался в горошину, и показывать каждому подходящему зубы, от вида которых человек задыхался.

В отправился снимать флаги, перекрашивать стены, минировать шоссе и стрелять в прохожих.

С устраивал фейерверки и пил пламя из факела, а потом отрыгивал, развлекая скорбящих во время народного траура, а во время главных календарных праздников носил черное и выл на луну, надеясь ужасом отнять у спящих речь.

D исчез и Е вместе с ним, оставив на своем месте темные и хищные пятна, пустоту с обожженными краями.

F отрастил себе крылья, хвост, рога, патлы, клюв, копыта, когти и вымя. Днем давал телеинтервью, посвященные изменению внешности в лучшую сторону, а ночью воровал у граждан телевизоры и многих растлил, одних - первым, других - вторым способом.

Но А В С D E F ничего друг о друге не знали и потому, должно быть, кончили очень плохо, а использующие алфавит продолжают здравствовать и выбираться в парламент, так же, как выбираются нужные слова из известных. Повторять слипающимися после обязанностей нефритовыми губами "как многого мы не знаем" любят еще они, кроме убитых В, но те поворачиваются в гробах, делая для метро мертвый ветер, у них другие обязанности.

D вытирает с лица сырые штрихи глины, он служит могильщиком на загородном кладбище и последним похоронил Е.

Алфавит, который мы трясем в решете во сне и наяву, да станет им достойной эпитафией.

Как же быть? - решали разные люди над трупом и завидовали: ему сейчас думать не надо, а если и надо, то не с ними и не об этом.

Оплакивать ли смерть соотечественника, кричать ли о том, что ничего-то он не успел, был хорош?

Или реагировать как-нибудь сверхново, с учетом последних сведений, достижений и событий.

Ведь сколько он не увидь, это все равно ничего, потому что раз умер, значит, смотрел не туда, и неизвестно, что хотел он успеть и чего не успел, и хорош был не больше, чем прочие, то есть очень не абсолютно.

А может съесть его лучше? Ни проблем, ни мыслей - белки, и участие в дальнейшей жизни прямое, и новаторство, и традиция, уводящая ниже самых корней.

 

Я шел мимо морга и смеялся. Я ничего не знал о мертвом ангеле.

На дне морга в синих и белых лучах лицом к потолку в пепельном искусственном снегу ангел, доставленный сюда позавчера и не обнародованный до сих пор, потому что эксперт еще не вынес по нему заключения. Усопший с массивными невесомыми крыльями, "окрас" - записал дежурный в анатомический дневник - "бледно-серый, перо напоминает по фактуре голубиное" -- и лицом будто деревянным, вчера обструганным или испеченным из пресного церковного теста. Над телом стоит пара служителей и спорит:

-- В любом случае это подделка, ангелы смерти не имут, а значит, мы имеем дело с чьей-то выходкой, будь то шутка садистов-генетиков или тайный оккультный опыт. Да, крылья растут из плеч, но само по себе, без окончательной экспертизы, оно еще ничего не доказывает - говорит первый -- я думаю, этот рукокрылый экземпляр бежал из закрытого бестиария-зоопарка и не вынес мороза, может быть даже с военного полигона, представьте, какие преимущества в бою или при подавлении волнений могут дать подживленные к мускулам солдат или полицейских крылья, я молчу о чисто психологическом эффекте, тут главное, чтобы такая армия и полиция сама слишком многого не возомнила о себе, так что вскрытия предпринимать не будем до приезда людей повыше нас с вами.

-- Не так уж ангел и бессмертен, как вы считаете -- не соглашается второй - религиозного образования вам не хватает, жизнь дана пернатым вестникам и мстителям от бога, а значит, может быть взята назад, отменена в связи с какими-то проступками или просто господней волей, вопреки нашему низкому постижению.

Ангел молчит, лежа во льдах. Пепельный снег опушил его юное, грустное лицо и волосы, которые можно считать седыми благодаря лампам холодильника.

-- Да-с -- возражает первый - и все-таки не так уж смертен, я подозреваю, ангел, по сравнению с вами или мной. Господь, вы правы, может взять назад, но устранять ангела из иерархии неба не может быть причин, ибо это противоречит самому божьему провидению, подтверждая еретическую доктрину будто бы творец путается в собственных планах или кто-то из созданных может их нарушать. Не отменена жизнь, допустим, но временно прекращена, приостановлена в порядке загадки, загаданной нам с вами. Если вскрывать и выставлять, как вы хотите, в витрине анатомической галереи, это один ответ, но возможен и другой. Вообразите мавзолей ангела, культ спящего вестника, наконец, государственный герб с его изображением. Паломничества, чудеса, слухи, обряды вокруг временно замороженных крыльев. Быть может перед нами лежит спасение, очищение, спящее свидетельство, призванное пробудить миллионы и наставить их на путь раньше, чем они окажутся на наших столах. Не мог ли создатель прервать его судьбу ради нас и мы с вами одни из первых, кто должны среагировать, так что никакого, пожалуйста, вскрытия без благословения священника, ради бога. Еще неизвестно, как он, этот икар, реагирует на разных людей, не исчезнет ли при появлении агента, не оживет ли от прикосновения пальцев иерея.

Сказав это, первый трогает с арбузным хрустом край свинцового крыла и пытается надломить. Но перья просто так не ломаются. Оба собеседника в присутствии этого, невыясненно мертвого, тела, обмениваются победоносными взглядами, как будто неподатливость замороженного оперения есть аргумент в чью-то пользу. Им просто слишком холодно, чтобы и дальше тут оставаться.

Я ничего не знал, шел мимо морга и смеялся. И считал свое веселие беспричинным так же, как двое в морге считали имеющим причину свой диалог. Хотя смеялся я именно по поводу обсуждаемого в морге экземпляра, подобранного позавчера пожарными на чердаке и, по их версии, задохнувшегося от дыма. Пожар же был вызван прямым залпом молнии в крышу.

Крылатый труп в опломбированном контейнере отправят лично патриарху, однако, никакого ответа не получат. На запрос один из секретарей пришлет недовольную справку, мол, коробка пришла к нам пустой, внутри была только лужа. Ничего, кроме воды.

 

Я видел маленьких зеленых насекомых с крыльями в два раза длиннее тел. На автобусном стекле, точнее, не на стекле, а там, где недавно было какое-нибудь "места для пассажиров с детьми" или "шраф за …". Цветом пятно напоминало топленое сало или шершавый лёд.

Они бодро двигали усиками и приподнимали крылья, но невидимые лапки безнадежно увязли. Так насекомые путешествовали от остановки к остановке, согласно номеру маршрута. В такие моменты особенно, физиологически, ощущаешь необходимость.

 

Два неопрятных гиганта, панамских паука, пляшут по рояльным клавишам, исполняя инсектов вальс, перепрыгивая друг друга, когда выбранная половина звуков им наскучивает. Понимают ли мои панамские пауки, черные бархатные перчатки с черными гладкими руками внутри, всю силу своего вальса, помнят ли всю нотную прелесть, или просто (от природы) не умеют играть иначе?

 

Затащил к себе в ноздрю кокаиновую гусеницу и она щекочет мозг, а от такой щекотки, от медленных, но постоянных гусеничных движений рождаются эти сны, внутренние и наружные - кокаиновые треки, проделанные белой гусеницей в спелой слякоти мозга.

Я сижу в медийогнутой позе на средней крутизны морском берегу, вокруг меня закат с каплями жженой пластмассы. Это приматы жгут свои синтетические игрушки, разнося на них огонь по мертвой траве. Они крутят по горящему берегу вальс, исполняемый двумя отрубленными руками, пауками в перчатках. Обезьяны зажигают новую траву вокруг пылающего креста-пугала и, визжа, охуевают, подражая любимым диснеевским персонажам.

Молния точно попала в ключ и это больше не дом. Ночь. Дождь как тщета тушения. Белая гусеница забирается во влажно мыслящую плоть. Бесконечно. Конечно, бес. Кончено. Её витиеватый путь внутри черепа напоминает буквы. Алфавит. Буквы, полуутопленные сейчас в молоке страниц, им хочется вернуть недостающий объем, обратить их в новые иероглифы, открыть Иеалу слов, подлинный Нил алфавита.

В обезьяньих лапах знамя с полностью приведенным на нём алфавитом, замерло в невозможном положении. И фонарщики последнего просвещения перестали покачиваться на своих фонарях. Приматы провожают в последний путь витринную куклу. Мой манекен. Моего искусного и искусственного товарища. Гроб, убранный тяжелой сиреневой тканью и лентами с алфавитом, как кочан цветной капусты, внутри которой спряталось от родителей лукавое чадо. Куклы не едят ничего. Обезьяны же питаются буквами, вырывая из книг страницы. Но и на таких есть управа. Крылатая полиция. Ангелы с закрытыми лицами и жалящими жезлами в руках спешат со звездного неба, чтобы остановить и рассеять приматную процессию. Атакованные обезьяны сопротивляются. Хаос хлопает крыльями, машет пиками, древками, факелами, флагами, лапами.

А луна отражается в черном зеркале моря Венерой из Милоса, то есть каменной богиней в перчатках.

Бесконечная гусеница утрамбовывает бесценную пыль по контуру своих нор в умной мякоти, сочащейся текстом, пока всё под костяным сводом не превратится в кокаиновый сугроб и я не оставлю в нем с капустным скрипом пятипалый отпечаток вместо автографа.

Колонка редактора - 31.10.07
Колонка редактора - 30.09.07